Хэнк Муди - Бог ненавидит нас всех
— Ладно, постараюсь найти кого-нибудь тебе на подмену, — недовольно говорит Билли. — Но учти, парень, твои отгулы… Добром это не кончится.
— Виноват. Но у меня смягчающие обстоятельства.
— Обойдусь я без твоих извинений. Обстоятельства у него, понимаешь ли. Давай начистоту: за последние несколько недель ты сумел не только подцепить, но и удержать нескольких новых клиентов. Не думай, что Он этого не заметил. — (Я так понимаю, Билли имеет в виду Первосвященника и моих персонажей, выдуманных для того, чтобы Дэнни Карру было что покурить. Увы, этим ребятам придется уходить на пенсию.) — В общем, о тебе сложилось хорошее мнение. Но учти, у любого хорошего мнения есть свой кредит доверия, и ты, парень, этот кредит уже практически исчерпал.
— Все понял.
— Вот и хорошо. Ну а теперь давай шевели задницей, и побыстрее.
— Слушай, а заехать за мной некому, да?
Билли молча кладет трубку.
Позвонить Тане? Но мы ведь с нею не говорили с того самого ужина у меня в номере. Не пойдет. Остается единственный реальный вариант. После некоторых препирательств с секретаршей, впервые слышащей о звонках за счет принимающей стороны, меня наконец соединяют с отцом.
— Привет! Это я, — говорю. — Подвезти меня сможешь?
— Ты в порядке? Ты, вообще, откуда звонишь? — К своему удивлению, я слышу в голосе отца что-то похожее на искреннее беспокойство.
— Я в аэропорту.
— Как тебя туда занесло?
— Лучше не спрашивай.
Несколько секунд отец молчит, а затем произносит:
— Вообще-то, я только что пришел на работу, и у меня полно дел.
— Надо же, какое потрясающее совпадение. Я практически наугад набираю твой номер и застаю тебя в офисе. Слушай, отец, ты же прекрасно понимаешь, что я не стал бы звонить тебе без крайней необходимости. Если уж до этого дошло дело, то сам видишь — деваться мне просто некуда.
— Какой аэропорт — «Кеннеди» или «Ла Гардиа»?
— «Кеннеди», международный терминал. Да и кроме того: можешь считать меня неблагодарной свиньей, но если бы ты смог сейчас «напрячься» и оторвать от сердца те сто баксов, которые «одолжил» у меня, то я, пожалуй, не стану ломаться и соглашусь взять эти деньги.
Отец приезжает за мной через час. Я влезаю в машину на переднее сиденье.
— Ну что, ты тут как? — спрашивает он.
— Да все нормально, поехали.
Некоторое время отец рассматривает меня в боковое зеркало. Затем он заводит машину и отъезжает от тротуара.
— Наркотики? — спрашивает он меня в лоб. — Ты что, подсел на что-нибудь?
— Нет, папа, ни на чем я не сижу.
— И то ладно. — Он нажимает кнопку прикуривателя и достает из кармана сигареты. — Курить будешь?
— Пожалуй, не откажусь.
Свой последний «Кэмел» я выкурил где-то над Тихим океаном. Отец протягивает мне пачку, и, когда прикуриватель срабатывает, он жестом предлагает мне закурить первому.
— Тут такое дело… В общем, все из-за женщины, — говорю я.
— Что я могу на это сказать — плохо, сынок.
— Что плохо? Что я встречаюсь с женщинами?
— Плохо то, что ты, похоже, становишься в этом плане таким же идиотом, как я.
— Да ладно тебе, не скромничай, — с улыбкой говорю я. — До тебя в этом смысле мне еще расти и расти.
— Да ну тебя, — отмахивается он. — Я тут к маме заезжал, похоже, плохи у нее дела.
— Да я в курсе. Нет, ты не подумай, я, конечно, виноват, что совсем ее забросил, но поверь — я исправлюсь. Отныне и впредь я буду о ней заботиться как положено.
— Боюсь, что это «впредь» надолго не затянется, — мрачно говорит отец. — Куда едем-то?
— До ближайшего метро. Если, конечно, ты мне деньги отдашь.
— Деньги я тебе, конечно, отдам. Но ты мне все-таки скажи, в какой заднице-то был?
Я начинаю ему рассказывать кое-что о своих приключениях, и к метро мы подъезжаем как раз в тот момент, когда речь заходит про корейских девочек и их «логово».
— Ладно, в следующий раз расскажешь остальное, — говорит отец, отдавая мне сто долларов. — Может быть, даже посидим где-нибудь за рюмкой-другой.
— Я, в общем-то, не против.
— Ты уж извини, что я порой вел себя как полный козел.
— Перестань, отец, никакой ты не козел. Я, в общем-то, тоже не всегда идеальным сыном был.
— Постарайся к маме заехать, — говорит он мне вслед, когда я выхожу из машины.
В центр города я добираюсь как раз вовремя, чтобы записать на свой счет половину рабочего дня. Получив вечером положенные за отработанное время деньги, сажусь на электричку и еду на Айленд. В больнице я очень быстро убеждаюсь, что маме гораздо хуже, чем я понял с отцовских слов. Ее накачали сильным обезболивающим практически до бессознательного состояния. Увидев меня, она слабо улыбается, но сил на то, чтобы поговорить со мной, ей уже не хватает. Просидев с нею примерно час, я выхожу в коридор и сталкиваюсь с проходящим мимо палаты доктором Вестом. Догоняю его и говорю:
— Она что-то совсем плохо выглядит.
— Молодой человек, извините, но… Напомните, пожалуйста, кем вы ей приходитесь?..
Я представляюсь.
— Ах да, конечно-конечно, — говорит врач. — Мы ведь с вами вроде бы уже говорили на эту тему.
— Со мной — вряд ли. Скорее всего, это был мой отец.
— Хорошо… То есть нет, я имел в виду — плохо. Совсем плохо. Осталась неделя, может быть, две.
— Что?! Неделя или две?
На лице доктора вдруг появляется выражение, изображать которое он, должно быть, научился еще в институте, когда сдавал зачет по теме «Общение с безнадежными пациентами и их родственниками».
— Очень сожалею, но, увы, медицина в подобных случаях бессильна. Уверен, что ей гораздо легче, когда вы рядом. Поймите, больные в таком состоянии толком не могут ни говорить, ни выражать свои чувства. Тем не менее для них очень важны ваша забота и ваше присутствие. Ну, по крайней мере, так принято считать.
Я вдруг обнаруживаю, что доктор Бест жмет мне руку.
Ночую я у мамы в палате. Сижу в кресле и слушаю ее дыхание. И постепенно сам засыпаю. Рабочая неделя превращается для меня в бесконечную карусель: по утрам я просыпаюсь в больничном кресле, бегу на электричку и, в общем и целом, вписываюсь в поток офисных тружеников, которые с утра толпами едут в центр, а по вечерам — обратно в пригороды. Вечер за вечером я возвращаюсь в больницу, захожу в палату и заступаю на вахту сиделки. Я не могу не видеть, что с каждым днем мама все отчетливее приближается к последней черте.
Глава 18
— Что ж, она хотя бы долго не мучилась, — говорит Дотти, явно стараясь не акцентировать внимания на тех мучениях, которые моей матери пришлось выдержать за двадцать два года совместной жизни с моим отцом.
Он, кстати, и на похоронах выглядел таким же безучастным, каким был, по крайней мере в последние годы ее жизни. Впрочем, и большинство присутствующих на панихиде также не склонны бурно выражать свои эмоции. Папашин темперамент, а вернее, отсутствие оного не выглядит патологическим равнодушием на фоне суровых и мрачных маминых родственников — несколько человек из ее большой семьи прилетели на похороны со Среднего Запада.
Разительный контраст, по сравнению с остальными присутствующими, на мрачной церемонии представляет Тана. Она просто убита горем и рыдает весь день — до, во время и после похорон. По окончании панихиды она обнимает меня и шепчет мне на ухо слова соболезнования.
— Давай пройдемся вместе, — говорю я ей. — Проводишь меня, а я пока покурю.
Мы с отцом, не сговариваясь, стараемся не «светиться» с сигаретами и зажигалками перед мамиными родственниками. Не то чтобы мы чего-то стесняемся, просто нам обоим не хочется напоминать им о раке легких, что так рано свел в могилу их некурящую родственницу.
— Странно это все, — говорю я, когда мы с Таной отходим по кладбищенской тропинке подальше — туда, где деревья прикрывают нас от посторонних взглядов. — Такое ощущение, будто я всегда воспринимал ее словно не в трех, а в двух измерениях. Сама понимаешь, мама — она вроде бы и есть мама. Что творилось в ее внутреннем мире, я никогда не знал. Мне это было неинтересно. Теперь, получается, я уже никогда этого не узнаю. Наверное, не зря говорят: «Каждый умирает в одиночестве».
— Странные вы все какие-то, согласись, — говорит Тана.
— Это смотря кого ты понимаешь под «нами всеми».
— Вы, мужчины. Все время твердите какую-то дурацкую бессмыслицу: «в жизни нет никакого смысла», «каждый умирает в одиночестве», «ничто ни от кого не зависит», «ничто ничего не значит».
— Если бы что-нибудь хоть что-то значило, — говорю я, — мама не умерла бы от болезни, которая, по совести говоря, должна была свести в могилу кого угодно, только не ее.
— Чушь это все. Я уверена, что твоя мама как жила, так и умерла не в одиночестве, — говорит Тана, провожая взглядом вереницу гостей, идущих от могилы к выходу с кладбища. — Может, в каком-то смысле мы все и вправду одни, дрейфуем в темноте и пустоте. Но все равно мы пытаемся выстроить отношения с близкими. Понимаешь, каждый из нас строит свой мир, в котором есть место тем, кого мы любим. Твоя мама умирала не в одиночестве. У нее были друзья, была семья, и даже если близкие порой ее обижали, она всегда чувствовала, что у нее есть дом, что есть люди, которые ее любят, на которых она может опереться.