Дмитрий Лекух - Ангел за правым плечом
Даже нижняя губа чуть дрожала и глаз дергался.
За ним, в принципе, и раньше такая фигня числилась, но давно, очень давно. Еще в те времена, когда он к мясному мобу моими молитвами не прибился. На террасе быстро, вы уж мне поверьте, нервишки подлечивают.
Да так, что народ совсем перестает о чем-то пустом не по делу беспокоиться.
– Что там такое случилось-то? – спрашиваю. – А то видок у публики такой, будто их всех только что каким-то солидным аргументом прямо по тыковке угостили. Нет, я все понимаю: парня жалко, то-се. Сам страдал тут ходил. Но уж не настолько же радикально у кого-то эмоции ударили, чтобы аж всю толпу накрыло. На тебя так вообще без слез смотреть невозможно…
– А-а-а, – машет рукой, – дай закурить что ли...
Присматриваюсь внимательно, а у него не только губа с глазом, но еще и кончики пальцев подергиваются.
Ну и ни хрена же себе, думаю.
Жму плечами, достаю пачку, вынимаю оттуда сигарету, сую ему в рот, подношу зажигалку.
– Пиздец там, на самом деле, – затягивается, – врачи предупреждали, что надо было в закрытом гробу хоронить. Нет, бля, настояли уроды, типа, откройте, проститься хотим. А там…
Его передергивает.
– Поня-а-атно, – тяну. – А кто настоял-то?
– Да хрен его знает, – откидывается в кресле, – кто настоял. Единственное, что могу сказать, так это то, что он полный урод и придурок. Короче, ты правильно сделал, что не пошел. Живому человеку на это смотреть нельзя, ни под каким соусом. Мать – так вообще сознание потеряла, еле откачали…
– Кажется, – бледнею, – я догадываюсь, кто эти твари. Радетели, блядь, всеобщей социальной справедливости. Только что за жизнь беседовали. Почти что по понятиям. У-у-у, су-у-укааа!!!
И – выскакиваю из машины.
Хрен там.
Этих козлов уже и след простыл.
Понятно…
Ничего, поквитаемся…
Шарик, он, сцуко, – круглый.
И не захочешь, а встретишься…
Ведь все просчитали, гандоны.
Все!
Кроме одного.
Что я их тут пропалю, причем – по-взрослому.
И я буду не я, если им эта ошибка в три цены не обойдется.
Как минимум.
…Со злости изо всех силенок долбанул по ни в чем не повинному колесу, залез обратно в машину, закурил.
Гляжу, Никитос на меня смотрит внимательно-внимательно, чуть исподлобья, и аж глаза от напряжения чуть выкатил.
И они теперь у него – точь-в-точь как у какающей собачки стали.
Глеб так когда-то говорил.
Али, в смысле.
Обоссаться со смеху можно.
В какой-нибудь другой ситуации, разумеется.
– Так ты что, думаешь, спецом?! – выдыхает.
Я – ничего не отвечаю.
Только киваю утвердительно.
– Покажешь потом кто? – просит. – Я эту тварь – лично удавлю! Если у тебя у самого руки не дойдут, разумеется.
Я – опять киваю.
Тут и говорить нечего.
Мы этих уродов – вместе отработаем, иначе несправедливо.
По отношению даже не к нам, а к целому мирозданию.
К земле, которая нас родила и позволяет по себе передвигаться, уж простите за пафос.
И зачем-то еще к нашему брату и этих блядей присовокупила.
О, господи…
…Но – чуть попозже.
Сейчас нельзя!
Ни в коем случае нельзя их именно сейчас гасить, пока вся эта муть не успокоилась, напоминаю себе слова Глеба!
И Ингу подставим по полной, и самому на нары, если честно, ни фига не хочется…
Никита поджимает губы, отщелкивает окурок в боковое стекло и аккуратно поворачивает ключ в замке зажигания…
– Как ты думаешь, – морщится, – это ж какой извращенный мозг нужно иметь, чтобы такую хуйню придумать? И самое главное, ради чего?! Блин. Я просто себе цели такой не могу представить, чтобы нормальный, вменяемый и не душевнобольной человек начал такие средства использовать. Хотя ненавидеть, в принципе, уже давно научился, не маленький…
Я хмыкаю.
– Просто, – говорю, – у нас с тобой, Никитос, видать, фантазия слабовата. В смысле, чтобы такую хуйню суметь замутить. А ненавидеть по-настоящему я лично, – не знаю уж, как ты, – до сегодняшнего дня, выходит, и не умел…
Он смотрит на меня внимательно, качает влево-вправо иссеченной шрамами башней бывалого уличного бойца, хмурится исподлобья.
– А та история? – спрашивает. – Когда тебя карланы бомжовские после выезда в Питер на вокзале отловили и чуть инвалидом на всю оставшуюся жизнь не сделали, она как, тоже не в счет что ли?! Когда ты почти год на больничке провалялся, хрен знает сколько операций перенес и потом считай заново ходить учился?!
Я задумываюсь.
– Да в счет, конечно, – жму через некоторое время плечами. – Все в этом мире в счет, стос. И нам, и им, за нашу непутевую жизнь по-любому в самой высокой инстанции по полной предъявят, сам понимаешь. Мне тогда очень больно было, Никит. И страшно. Но даже эта хрень, понимаешь, стос, была заложена в правила игры, которые я выбирал для себя сам. Вместе с цветами любимой команды. На самой грани, конечно, но – в правилах.
Морщусь, отщелкиваю истлевшую сигарету. Потом тянусь за новой.
Скоро я в тех же объемах, что и Али, курить начну, чувствую.
Сколько он там говорил в день выкуривает? Три пачки?!
Так я уже – где-то тут, рядышком…
– Я ведь знал, что такое может случиться, всасываешь? – вздыхаю. – И что наша околофутбольная игра, увы, не всегда ведется по правилам, тоже догадывался. Да, это, конечно, беспредел, но к такому беспределу нужно быть готовым, если ты выходишь на эту тропу. Она ведь, тропа эта, в смысле, по сути своей, ни фига не для маленьких девочек. Тревожный путь, такой же, как твои щщи на текущий момент времени. И на нем может быть все, что угодно. Иногда на этом пути даже и убивают. Правила выбранной игры, ничего, в принципе, такого особого…
Роюсь по карманом в поисках зажигалки, в результате прикуриваю от Никиткиной, заботливо им протянутой.
Глубоко и решительно затягиваюсь.
Много курю, говорите?!
Ну-ну.
Убьет-то меня – все равно не это, я почему-то так думаю…
– А то, что было сегодня, – выпускаю дым, – оно ведь – не просто блядство. Оно ломает все, чем я живу, всю мою жизнь, мою честь, мою систему координат. Мой путь, наконец. Мы просто несовместимы с этим, стос. И если мы признаем эту хрень за имеющую право на существование, то нас просто не будет. Вообще. Нас никто не будет любить, бояться или ненавидеть. Если в правилах игры заложить такое, как было сегодня на отпевании, то нам нечего делать в этой игре, брат. И значит – незачем жить. А за это уже стоит не только умирать, но и убивать. Разницу чувствуешь?! Или мы, или они, третьего просто не бывает. И вот именно поэтому я, кажется, вынужден учиться ненавидеть уже по-настоящему…
Он молчит.
Думает.
Комкает окурок в пепельнице, прикуривает новую сигарету.
– Может, ты и прав, – выдыхает, – Дэн. По крайней мере, я тебе верю. Потому ты и старший среди нас. Я это признаю, хоть мы с тобой и ровесники. Пока не понимаю до конца почему, но уже верю. И если ты скажешь, что нам надо учиться убивать, то я обязательно научусь. Хотя мне этого, врать не буду, ну совсем даже и не хочется…
…На кладбище зато – ехали хорошо.
По-рейсерски.
Длинной, неимоверно длинной колонной хищных, стремительных аппаратов, казалось, смертельно обиженных на то, что их заставляют передвигаться по неплохому покрытию с такой черепашьей скоростью. А когда над этой необычной колонной начинали плакать сигналы клаксонов – это было по-настоящему красиво.
И – по-настоящему страшно.
Потому как если в этом гребаном мире начинает плакать даже железо, то как в нем тогда жить обычному, простому, живому и теплому человеку?
Хорошо еще, что все мы – и я, и мои парни, и лучшая часть рейсерского движения, – ну совершенно непростые и необычные, я почему-то так думаю.
…Все-таки, хоть я и совершенно сознательно ушел из этого движа (о чем, кстати, никогда и ни разу не жалел), – не уважать этих людей и их идеалы было бы, как минимум, неприлично.
Игра со смертью – это достойная игра, как бы она ни обзывалась.
Другое дело, что правила в этой игре устанавливают зачастую люди, не имеющие на это ни малейшего права. А играют по ним – не они, а молодые щенки, не то что о смерти, но и о жизни имеющие пока что самое смутное представление.
Но это уже – так, частности…
Хотя бы потому, что организаторы гонок никогда не становятся легендами. И не живут в них, даже после собственной смерти.
Легендами становятся только те, кто играют сами. И это, в общем-то, – по-любому правильно, я так думаю…
…А на самом кладбище снова шел дождь, и хищно чавкала под небрежно брошенными досками временных дорожек рыжая жирная глина. В грязных лужах отражались хилые изогнутые деревца, черные силуэты провожающих, зеленые свежевыкрашенные ограды.
Словом, все, кроме неба.
Его и над нами-то толком не было, что уж тут о лужах-то говорить.
Я даже не плакал. Наверное, разучился в последнее время.
Жаль.
А потом мы подошли к краю ямы в жирной, рыжей земле, и могильщики опустили блестящий лакированный гроб прямо в скопившуюся на дне грязную бурую жижу.