Субмарина - Бенгтсон Юнас
Просто порисуй, говорит психолог Мартину, нарисуй что хочешь. Психологу под сорок, у нее профессиональное выражение лица, как бы говорящее: я умею обращаться с детьми, я хорошо обращаюсь с детьми. Я их друг. На ней джинсы и тонкий шерстяной свитер, неформальный стиль.
А может, нарисуешь свой дом?
Можешь сначала нарисовать дом, где вы живете.
Ваш дом или квартиру.
Как выглядит здание?
Мартин все еще колеблется, пьет водичку, делает крошечный глоток. Как когда я пью кофе, пытаясь выиграть время, занять руки. Затем тянется за карандашами.
Марианна пристально на него смотрит, вглядывается. Ждет, что Мартин начнет рисовать черепа, бензопилы, режущие мясо, папу с торчащей иглой в руке. Мартин перебирает карандаши, никак не может выбрать. Я думаю: не бери черный. Это плохо.
Знаю, к чему они клонят, а черный — плохой признак. Если он будет рисовать только черным или только красным — плохо дело. Я потеряю его. Мартин берет синий. Я бы предпочел, чтобы он взял голубой, но и это неплохо. Все лучше, чем черный. Начинает рисовать. Проводит пару линий и вскидывает голову, понимает, что все на него смотрят. Психолог пытается поднять настроение, говорит, что здесь красиво, замечательно, хороший, наверное, садик. А горка во дворике новая? Да, новая, и Марианна так рада, им пришлось выдержать настоящую войну, чтобы выбить деньги. По-моему, я вижу, как психолог кривится. На долю секунды. Война — это слово явно не для детских ушей. Одно из тех, что мы произносим неосознанно, а их нужно избегать, или дети станут больными или несчастными и будут продавать себя за деньги. А может, мне показалось, я потею, мне бы уколоться до этой встречи, хоть немного. Хоть полдозы, самую каплю. Но я не посмел. Психологи все видят.
Мартин нарисовал дом, наш дом, наш панельный дом. Стены синие, окна в гостиной, наши окна, очень большие, в одном окне — маленький человечек — палка-палка-огуречик, в другом — большой. Перед домом — собака, большая, нарисованная коричневым карандашом. Психолог спрашивает Мартина, может ли он написать свое имя. Мартин кивает. Тогда пусть подпишет рисунок внизу. Психолог улыбается, берет рисунок со стола и благодарит Мартина, убирает листок в папку. Хороший рисунок получился, совершенно обычный, собака только чуть великовата, думаю я, но Мартин любит собак, это сейчас его любимые животные, и потому ясно, отчего он нарисовал ее большой, столько-то психолог должен понимать.
Она кладет перед Мартином еще один белый лист, снова улыбается, просит теперь нарисовать свою семью.
14Я встречаюсь с Ником у больницы.
Он коротко здоровается с Мартином, как будто именно с ним у него назначена встреча. Затем мы проходим сквозь крутящуюся дверь. Ник, похоже, зол. Поднимаясь в лифте, я хочу сказать, объяснить: не моя вина, что мама попала в больницу, она умирает, не моя вина, что она все еще жива. Но когда в отделении пульмонологии нас встречает медсестра, кажется, что он зол и на нее. Когда мы идем по коридору к маминой палате, кажется, что он зол на коридор, на носилки у стен, на мужчину с ходунками, медленно ковыляющего на тонких волосатых ножках-спичках.
Медсестра проводит нас в палату.
И вот мы сидим, каждый на своем стуле. Все молчат. Мартин с любопытством осматривается.
Ник подходит к изножью кровати.
— Зачем ты мне звонил, с ней же все нормально, — говорит он и смотрит на нашу мать.
Она такая худая, что видно, как под белой больничной рубашкой бьется сердце. За нее дышит аппарат. Кажется, будто на ее закрытых веках лежит тонкий слой пыли.
Ник подходит к окну и смотрит на улицу.
Ник, или Николай, — а именно это имя ему дала наша мать или кто-то еще, на него он, сколько я его знаю, не откликается, — коротко подстрижен. На нем черный спортивный костюм, любой другой в таком смотрелся бы раздетым. Куртка на спине внатяжку.
Ник садится на стул, достает сигареты, вынимает одну, убирает пачку в карман.
— Ненавижу больницы, дерьмо, как же я ненавижу больницы.
Он оглядывается по сторонам, будто стены в любой момент могут сомкнуться. Смотрит на меня.
— И ты, наверное, тоже.
Я не отвечаю, и его реплика повисает в воздухе. Здесь чувствуется запах смерти. Наша мать, то, что от нее осталось, то, что когда-то было ею. Я беру Мартина за руку и вывожу из палаты. Сажаю в пустой комнатке для посетителей, включаю телевизор, висящий на стене, нахожу детскую программу. Наливаю ему красного сока из холодильника, стоящего в коридоре. Говорю, чтобы посидел тут. Что бы ни случилось, сиди здесь.
Приблизившись к двери палаты, я слышу, как мой брат внутри с кем-то громко спорит. Войдя, я вижу Ника, возвышающегося над молодым ординатором. У того каштановые волосы, зачесанные набок, красные глаза после длинной двойной смены, только что еще больше затянувшейся.
— Не давайте ей умереть, не давайте…
— Конечно, мы все надеемся на лучшее, но, исходя из настоящего положения дел…
— Вы слышите, что я сказал, мне насрать, что вы сделаете, но вы не должны…
— Бывают вещи, над которыми мы не властны, иногда приходится ждать и…
— Делайте что можете, черт побери, шланги, аппараты — все! Лекарства! Не давайте ей умереть!
— Поверьте, мы делаем все возможное, все, что в наших силах, но ваша мама…
— Она этого не заслужила. Она не заслужила того, чтобы просто умереть.
Думаю, врач не расслышал. Не расслышал, как странно прозвучала эта фраза. Ник произнес странное слово. Просто.
— Как я уже сказал, мы делаем все, что возможно, и остается только…
— Не дай ей умереть, говнюк, мне насрать, пусть лежит здесь с мертвым мозгом и гниет!
Врач беспомощно поднимает руки: курсы эффективного общения с проблемными родственниками пациентов только что обнаружили свою полную несостоятельность. Сложившаяся ситуация явно не из тех, что там отрабатывали. Он переводит взгляд на меня, во мне его спасение. Вообще-то, я бы с удовольствием посмотрел на развитие событий, но меня ждет Мартин.
— Что с ней?
— Ее нашел социальный работник. Трудно сказать, сколько времени она пробыла… без чувств.
— И что теперь?
— Теперь возможны два варианта, на момент доставки у нее было сильное обезвоживание, одно это может привести пожилого человека…
— Что происходит сейчас?
— Остается только ждать. Очень может быть, что она очнется, но…
— Ты хочешь о чем-нибудь спросить, Ник?
Он уже сидит на своем стуле, качает головой. Врач вкратце объясняет, что ее состояние — следствие болезни легких, точнее сказать трудно. О чем бы то ни было. Извиняется и спешит нас покинуть.
У Ника пустой взгляд. Было проще здесь находиться, когда он кричал на врача, когда заглушал звук аппарата искусственного дыхания. Теперь мы одни. Только теперь я замечаю, как поредели ее волосы, сквозь них просвечивает серая кожа головы. Кожа да кости. Она всегда следила за прической. Даже когда нам нечего было есть, в ванной стоял дорогой шампунь. Ник встает:
— Позвони, когда она умрет.
Он идет к двери.
— Ник!
Оборачивается, вопросительно смотрит.
— Не тяжело все время злиться?
Какое-то время он стоит в нерешительности — прибить меня, что ли? — затем улыбается, это первая его искренняя улыбка за многие годы:
— Все проще и проще.
15— Просто поразительно, сколько же у тебя родственников.
Он улыбается. Отвечать не нужно, он знает, что к чему.
— Пойдем.
Можно назвать его старьевщиком, но это было бы неверно. Его фамилия Сёренсен, имени не знаю. Народ называет это заведение магазином Сёренсена, хотя на табличке над дверью написано другое. Сёренсен приподнимает крышку прилавка, и я следую за ним в примыкающую комнату. В ней полно вещей, которым либо не хватило места в магазине, либо это товар «отмытый»: гоночный велосипед, ноутбук, наполовину заваленный дисками. Сёренсену шестьдесят с лишком, может больше. Я слышал разговоры о Сёренсене с тех пор, как начал колоться. Он втягивает живот и протискивается за письменный стол. Садится, рукой указывает мне на стул напротив. На стене висит четырехлетней давности календарь с гологрудыми девицами, скверно пахнет табаком, дешевыми сигариллами. На столе — поцарапанный термос.