Юрий Андрухович - Московиада
— Куда? — тупо спросил Ежевикин.
— Домой. Ну, я имею в виду общежитие.
— Домой? — Ежевикин прямо затрясся от хохота. — Тут наш дом. Тут наше подземное сердце. Тут теперь Россия — единая и неделимая. И мы отсюда уже не выйдем, пока там, наверху, наши танки не выдавят последнее говно из последнего врага. И тогда мы выйдем на свет новой России, старой России, со светлыми иконами и монаршьими святынями в руках…
— От выхрест собачий, — сказал батюшка, имея в виду вполне семитский нос окровавленного кубанца.
— Так что никуда отсюда не выйдешь, братишка, — закончил Ежевикин, наливая себе еще сто пятьдесят.
— И долго это продлится? — не понял ты.
— Недолго уже, — успокоил Ежевикин. — Уже отданы необходимые приказания. Осталось только их выполнить.
Ты выпил еще сто пятьдесят и вдруг понял, что тем более тебе нужно отсюда бежать. Но как? И куда?
— Ты подожди меня здесь, еге? — заговорщицки подмигнул Ежевикин и мотнулся куда-то в пространство зала следом за своей недавней возлюбленной в сарафане.
Тем временем тетка на подиуме допела какой-то роковой романс, и под аплодисменты, довольно недружные, к ней поднялся некий официальный деятель с большим блестящим блюдом в руках. На блюде лежал во всей красе и величии печеный поросенок с чем-то очень аппетитным в рыльце. Держа перед собой блюдо, гражданин подтанцевал к микрофону. Балалаечники тут же врезали какую-то патриотическую интродукцию, а монголовидная певица отплыла в сторону и в пояс поклонилась.
— Товарищи, — начал гражданин с блюдом.
Но в зале поднялись гвалт и смятение, потому что значительная часть присутствующих желала, чтобы к ним обращались «гаспада».
— Соотечественники! — тут же выкрутился вития, очевидно большой мастер объединяющих моментов. — Сегодня воистину все мы собрались в этом зале! Нелегко было нам идти сюда, но все мы пришли! Ибо поняли наконец святую истину, воистину поняли и пришли к согласию: страну надо спасать. Спасать надо страну!
— Спасать страну надо! — поддержал его кто-то из зала.
— Ни один Батый, Наполеон или Мазепа не осквернял еще так воистину святую нашу землю, нашу землю воистину святую, так воистину не осквернял, как нынешние… — оратор наморщил вспотевший лоб, имитируя болезненно-напряженный поиск подходящего убийственного слова, но, так и не найдя, интонационно закруглил: — Как нынешние!
Историческая параллель показалась ему вдохновляющей. Он говорил все горячее и огненней, расставляя невидимые восклицательные знаки, как горящие вдоль Владимирско-Суздальского тракта столбы.
— Будем же верными наследниками воистину святых предков наших! Духом Георгия Победоносца дышат наши сердца! Мы должны свернуть лукавым головы! Слава собирателям земель! Ибо Россия — всюду, где мы! А мы — всюду! Все мы — вот она! Вот она — и все! Не дадим ее! Так дадим, что ну! Всем покажем хрен!
При этих словах он вытащил упомянутый только что овощ из поросячьего рыла и горделиво-грозно поднял его над головой, в то же время эквилибристически удерживая блюдо, очевидно довольно тяжелое, на одной руке.
Показанный хрен вызвал бурю аплодисментов. Что-то из него светилось — какая-то сакральная сила, воинственная государственная субстанция Святой Руси — дух Ивана Калиты, Петра Первого, а может, и маршала Ахромеева. Буря утихла лишь после того, как оратор снова вернул священный корень в зубы жертвенного поросенка.
— Друзья! — продолжил он, несколько поуняв тональность. — Великое и величественное наше искусство. Воистину чистое, воистину святое. Мир весь дрожит перед нашей песней! Дрожит и плачет, боится и ненавидит, страдает и любит. Но зря надеется. Воистину — не забудет Россия свою песню! Святую песню свою. Не дождетесь!
Здесь он погрозил освобожденным из-под блюда кулаком каким-то заокеанским оппонентам, которые не любят русскую песню. И потом элегантно завершил:
— И потому позвольте от вашего имени приветствовать на этом воистину соборе великую певунью русскую, мать нашу и сестру, душу нашу необъятную, несравненную нашу и святую Марфу Сукину, народную артистку, и по давнему святому обычаю подарить ей этого печеного лебедя!..
«Почему лебедя?! Какого лебедя?!» — хотелось крикнуть тебе, фон Ф., но тебя все равно не услышали бы, настолько единодушно понеслись к подземным сводам аплодисменты. Марфа Сукина, расплывшись монгольской улыбкой, приняла позолоченное блюдо и поклонилась с ним. Балалаечники врезали что-то лихое.
— Всех расстрелять! — гаркнул из-под стола штабс-капитан.
Выкрест-кубанец горько рыдал, размазывая кровь по всем салатницам.
Тут вернулся возбужденный Ежевикин и сообщил:
— Все! Договорился! Сейчас буду ее махать. Там, у выхода, под Мавзолеем, есть пара отдельных ниш… Очень тесных, но попробую забросить ноги на плечи. Я и про тебя договорился, братишка. Она подругу приведет, Светку. Там буфера не меньше, чем у моей, а может, и больше… Я же про братьев никогда не забываю!
Он энергично потер руки:
— Пьем по сто — и вперед!
Печеный поросенок, взлетев с аэродрома блюда, кружил над залом, между сверхмощными люстрами, и вызывал безумный энтузиазм. Кое-кто из присутствующих старался попасть в него бутылкой. Марфа Сукина в окружении балалаек пискляво пела про валенки. Летящий поросенок чем-то и вправду напоминал лебедя. Хоть иногда тебе казалось, будто это двуглавый орел, столько сияния излучало вокруг себя это печальное печеное создание.
В этот раз Ежевикин налил какой-то темной настойки. Ты сумел приговорить ее, выжрать, вылакать. Одним духом. Но потом понял, что это уже седьмой уровень.
— Главное, помни, — давал последние наставления Ежевикин, поднимая тебя из-за стола за воротник плаща и вкладывая тебе в руки лямки твоей же сумки. — Главное, помни: под сарафаном у них ничего нет!.. Ясно? Так что сразу — туда!
И он безжалостно потянул тебя, как только что выразился — «туда».
И вот перед тобой пара дамских грудей. Совершенных по форме и социалистических по содержанию, грандиозных, как арбузы. Никогда в жизни такое тебе еще не попадалось. Разве что на обложках некоторых журналов. Или в кинофильмах, которые, к сожалению, не ты ставил и даже сценариев к ним не писал. Огромные белые горы, медленно взмывающие и опадающие прямо перед твоим носом, а их владелица пускает табачный дым тебе в глаза. Понимаешь, что нужно было бы уже как-то с этим богатством управляться, тем более что в соседней нише атакующий Ежевикин уже добывает из своей желанной достаточно недвусмысленные охи и ахи. Но не получается у тебя. Может, это угрызения совести отозвались? Или просто алкоголь и горячка сделали свое, и все, на что ты способен — это деревянным неживым языком мусолить поверхность горьковатых твердых сосков? Или, может, это гражданский долг не дает тебе забыться в акте разврата, а требует, решительно покинув эти телеса благословенные, бежать куда-то, будить кого-то и безумным фальцетом кричать на полмира: «Демократия в опасности!»?
Но, оказывается, все значительно гаже. Просто тебя тошнит, фон Ф. И через какую-нибудь минуту ты разрисуешь этот колышущийся фасад гостиничной куртизанки пестрым павлиньим хвостом, цветными струями, правда довольно предсказуемыми по цветовой гамме. Потому что имеешь в себе все необходимые к тому предпосылки.
— Ты что, перегрелся? — сочувственно шепчет она.
— Я очень люблю вас всех, — отвечаешь ты на это.
— Хочешь, я рукой?
— Нет, милая, сейчас все будет… — ты едва сдерживаешь могучий внутренний спазм.
— Я могу повернуться задом, — предлагает она.
— Только не это, — умоляешь, так как и впрямь уже привык к ее груди.
— Если не можешь, то так и скажи, — начинает нервничать она.
— Буа, — отвечаешь ты на это.
— Что? — не понимает она.
— Вве, — объясняешь свою мысль.
— Сейчас я тебе поставлю, — обещает она и, докурив, тянется к тебе губами.
— Уе, — пробуешь ее предупредить.
Но она уже впивается в тебя и начинает выделывать с твоим ртом что-то неимоверное, она тянет из тебя душу, а с ней и все остальное, пока ты наконец силой, обеими руками, отрываешь от себя ее голову и, схватив с полу отяжелевшую вдруг сумку, как подстреленный вылетаешь прочь, забыв даже о боли в колене.
И опять зал, полный света, калейдоскоп лиц и тел, а вернее сказать — рыл и туш, и ты кого-то толкаешь, и что-то переворачиваешь, но никто не может тебя остановить, ты рвешься в какие-то двери — одни, другие, третьи, а потом наконец видишь спасительное слово «УБОРНАЯ» и влетаешь туда, как пьяный анархист, штурмом берущий Зимний.
Это не сортир, это, как оказалось, что-то типа артистической гримерной с грудами всякого тряпья и другого реквизита. Но перед необъятным, во всю стену, зеркалом, все-таки белеет раковина, и ты извергаешь наконец из себя весь этот день, все его химические элементы вкупе с органическими веществами, всю эту Москву. Фонтанируешь самозабвенно, неудержимо и радостно, всеми своими судорожно-экстатическими движениями напоминая слепящего джазового саксофониста на вершине ошеломляющей импровизации… Потом откручиваешь оба крана и долго моешься. Стало так легко и спокойно, как не было уже давно. Время от времени поглядываешь в зеркало — лицо из перекошенного становится уравновешенным, капли пота победно цветут на нем, а кожа обретает свой привычный оттенок. И все же довольно неприятная морда. Все национальное самосознание ушло в усы. А эти покрасневшие глаза! А нос, которого у тебя обычно нет, тоже претендует на что-то — заострился и поблескивает, излучая самовлюбленность. Щелкаешь по нему пальцем, чтобы не задавался, и вдруг слышишь из-за спины ласковый старческий голосок: