Виктор Мельников - Большие сиськи, большой болт
– Дней через десять, – Эдик потянулся в кресле, выключил телевизор, показывали новости, сладко зевнул (так зевают все, даже те, кто ложится спать, зная, что завтра утром его расстреляют) и добавил: – Кому на Руси жить хорошо – те уже в Лондоне, остальные пока в Кремле, – этими словами он хотел показать невидимому слушателю, не супруге – к подобным вещам она относилась безразлично, что есть другой мир, невидимый, но более важный, он – добро неоспоримое, и в нём существуют, не живут, его жена, друзья и знакомые.
Пространственные речи своего мужа Жанна часто не понимала – зачем усложнять себе жизнь, если и так не всё просто. Суббота всегда была для неё самым утомительным днём. Эдик обычно бездельничал, уткнувшись в экран телевизора, а ей приходилось стирать, делать уборку, готовить. Среди всех этих дел она стремилась найти часок-другой, чтобы передохнуть, потому что вечером мужу захочется её оседлать. Именно оседлать! Действительно, уставшая и не отдохнувшая, Жанна часто чувствовала себя в постели ездовой лошадью – какое там удовольствие от секса, или любви. И то, и другое понятие уже через год после замужества слились для неё воедино. В супружеской постели, а это алтарь супружества, кто-то один должен приносить себя в жертву, но жертвой всегда становилась Жанна. Так ей казалось.
– Ворона ты разнокрылая – вот кто ты, Эдя. Попроси у начальника, чтобы раньше выдал, не дотянем, сам знаешь.
– Да как же я попрошу – всё равно откажут! Унижаться, что ли?!! Хрен! – сказал Эдик и показал дулю жене, вообразив её, видимо, своим непосредственным начальником.
– Ты мне дули не крути, я не резиновая, чтобы тянуться, вытягивать семейный бюджет – мне обещают зарплату ещё позже, страшно представить. И, пожалуйста, без фокусов, без пива твоего. Всю сдачу вернёшь в кошелёк. Понял?
– Ой, не веришь ты мужу, не доверяешь, сколько уже – четырнадцать лет! Вот сама и иди.
– А ты картошки пожаришь, да? За всё это время никакой помощи от тебя. Как и зарплаты. Дура, что живу с тобой! На меня до сих пор мужики заглядываются, – Жанна подошла к зеркалу, приподняла халат, чтобы самой оценить красоту своих ног. – Не ценишь ты жену свою, надоела я тебе, опостылела, наверное.
Эдик глубоко вздохнул, поднялся со своего насиженного места, подошёл к супруге, обнял за талию, небрежно поцеловал в щёку (у Жанны создавалось такое впечатление, когда он так её обнимал, что Эдик хочет сообщить ей своими грубыми средствами немого животного что-то серьёзное), сказал:
– Сила часто в том и заключается, дорогая, что надо поддаться. Иду я, иду. Не ругайся, ага? – слово «дорогая» Эдик нарочито выделил. Дал понять, мол, с годами ничего не меняется, ценности остаются прежними. Ему не легче.
Он вышел из дому. Пляжные тапочки, засаленные шорты, порванная футболка – домашний вариант: магазин находился в двух шагах. Сел на лавочку возле подъезда, закурил. На улице царил непереносимый зной, хотя было почти восемь вечера; солнце шло на закат, жаром дышал асфальт, как больной с высокой температурой – субботний вечер плавно перетекал в воскресную ночь. Эдик старался вид иметь весёлый и довольный, но показывать его было некому. Кажется, я ей не нравлюсь, подумал он, а впрочем, господь её ведает! И загрустил.
Ребёнок, появившись на свет, сразу начинает сосать материнскую грудь. Как только она его отнимает от груди, ему предоставляется соска. Но если у ребёнка отнять соску – он начинает сосать палец. Вредная привычка, от которой малыша сложно отучить. Родители Сашки – отец и мать давно уже покоились на кладбище – в своё время мазали палец сыну горчицей, но ему, видимо, горький вкус нравился, и он так и не избавился от вредной привычки. Убедившись не в эффективности этого способа, отец однажды намазал ему указательный палец водкой – подействовало. Сашке исполнилось тогда уже пять лет.
Зато в семь он попробовал пиво, в восемь мог выпить стакан яблочного вина, а в девять лет пробовал водку. Выпивал чекушку.
К двенадцати годам Сашка стал алкоголиком. Во дворе дома соседи знали, что он пьёт, говорили родителям. Но отец и мать сами не выходили из похмелья. Отец бил Сашку, если ему сообщали об алкоголизме сына. Мать тоже била Сашку. А Сашка гонял во дворе ровесников, стрелял деньги на бухло, и все думали, что он долго не протянет.
Так оно и вышло. Забрали однажды Сашку менты. Ограбил он с дружками парикмахерскую, потащили оттуда шампуни дорогие, фены. А попался на сбыте он один, не повезло. И вот, стало быть: либо тюрьма, либо армия. Участковый дал выбор, сжалился, видимо, над ним, понимал, что тюрьма Сашку не исправит – наоборот, искалечит; он жил вместе с Сашкой в одном доме. И Сашка выбрал армию.
Попал в Абхазию, воевал. А когда вернулся – стал другим человеком. Поступил в университет, на юридический факультет. После работал на заводе юристом. Удачно женился.
И мог бы подняться по служебной лестнице выше, получить квартиру от завода (была ещё такая возможность), но… изменила жена.
Месяц Сашка пил горькую. Когда напивался в хлам, превращался в ребёнка и сосал указательный палец. С работы его уволили. А тут ещё отец с матерью один за другим ушли на кладбище. И Сашка стал тем, кем стал. Проживал в квартире родителей. Варил самогон на продажу. Пил сам. Тем и жил.
Было почти восемь вечера. За весь день ни одного клиента за самогоном. Сашка винил во всём жару. В такие дни пьют пиво даже самые отъявленные алкаши, думал он.
А в доме – шаром покати, холодильник пустой. Но зато на окне настаивается трёхлитровая банка самогона на перепонках грецкого ореха и на апельсиновой кожуре. Такой самогон Сашка не гнал на продажу, изготавливал для себя. И хоть был он алкоголик конченный – предпочитал себе делать не простое пойло, а золотое (приготавливаемая им жидкость имела действительно золотистый цвет), очищенное, не воняющее сивухой.
Он достал лейку, нашёл грязную стеклянную бутылку, помыл её под краном, осторожно налил самогон из банки, закупорил пластиковой пробкой, завернул в газету и вышел из квартиры.
Когда спускался, ему вспомнился почему-то сон, приснившийся то ли этой ночью, то ли прошлой. Как будто точно также идёт он по лестнице вниз, запах жареной картошки витает по подъезду, и вдруг его кто-то толкает в спину, мол, быстрей иди. Обернувшись, он видит Еву, она почти голая. «Ты чего в таком виде?» – спрашивает Сашка. А она ему: «Чтобы всем показать, что такое красота женского тела». И выталкивает его за плечи с подъезда. А там, на улице, уже сидят Эдик, жена его, баба Галя, тётка Танька, Серёга и друг его, Витька, и кто-то ещё, кого он не знает. Все смотрят на них, удивляются, почему Ева голая, да и он не совсем одет. «Ах, мой милый Саша!», восклицает Ева. Сашка чувствует, что эта девушка – Эверест, её покорять надо, а он альпинист, но его руки слабеют, и бутылка падает на асфальт, разбивается. Запах самогона распространяется по всему двору, он оборачивается, чтобы сказать, что ты наделала, Ева, но её уже нет…
И тут он проснулся.
Возле подъезда сидел сосед, курил. Они выросли вместе в одном дворе.
Эдик поздоровался с Сашкой – тот был по пояс голый, в порванных джинсах, которые, не смотря на излишнюю худобу его, шли ему, жопа не свисала, как бывает у некоторых. В руках – газетный свёрток.
– Выгнал самогону, очистил. Давай выпьем. Только закусь не взял. Нет дома ничего.
Эдик почесал подбородок, задумался. А после сказал:
– Сиди, я в магазин.
Сашка стрельнул у Эдика сигарету, достал коробок – в нём была последняя спичка. Она зажглась. Обычно с последней спичкой ему не везло. Он закурил, выпустил кольцо, а затем тонкой струйкой дыма попал в него.
Получить два кольца и попасть в них ему пока не удавалось. И он сделал попытку. Получилось. Вышло красиво. Но никто этого не увидел. Каждый человек способен на многое. Но, к сожалению, не каждый знает, на что он способен. Сашка же был способен на всё плюнуть и попасть в самого себя. Пока что он ни разу не промахнулся, все собственные плевки летели в него.
С детства Ева любила садиться к отцу на колени. А в семнадцать лет делала это охотней. Со стороны, если кто-нибудь увидел, такая сцена поразила бы любого, знай он, что мужчина в полном расцвете сил – её отец.
Она любила отца. И говорила ему:
– Папа, я тебя люблю!
Он позволял ей это делать. Но не долго. Такая близость с дочерью смущала его. Была бы мать Евы жива – она тоже расценила поведение дочери, мягко выражаясь, неправильным поступком. Поэтому отец разрешал дочери сесть на колени, но через минуту отталкивал её, говорил, что она тяжела для него. Сказать, мол, так нельзя, он почему-то не мог. Он никогда не говорил дочери, что этого и вот этого делать нельзя.
Ева целовала отца обычно в щёку. И уходила гулять.