Ольга Комарова - Херцбрудер
Потом я научилась пить водку и выпивала ее столько и с таким малым количеством закуски, что меня по сей день тошнит при одном воспоминании об этом. Потом — пробовала курить, и через полгода мне уже не хватало пачки на день. Бывало, зажмурившись, я произносила жуткие ругательства. Словом, столько души и поэзии вкладывала в свою вымученную распущенность, что меня хоть и признали, но начали сторониться как скандальной особы. Вскоре я поняла, что меня еще и подзадоривали. Внутренне я усмехнулась и успокоилась, но, решившись уже делать злое, не могла остановиться, хоть и не видела в этом удовольствия.
Науки — как и раньше, в школе — давались мне чрезвычайно легко. В моей полной боли и тошноты хрустальной и похмельной голове ни на минуту не прекращалась работа, а иногда... Представьте такое: сияющая плоскость прорезает через чуть выше глаз, я чувствую непереносимый восторг, бешеный прилив энергии... Это был праздник, наслаждение собой, маленькая шаловливая гениальность, спущенная с тормозов. Мне трудно было закрыть глаза — таким плотным был свет...
А мой образ жизни при этом был так грязен, что я боялась возвращаться по вечерам домой, боялась касаться стен своей комнаты оскверненными руками и потому, даже пьяная, до поздней ночи с сигаретой и книжкой сидела на подоконнике в подъезде. Дыма и окурков от меня было столько, что соседи не раз грозились вызвать милицию. А дома я опускалась на пол и в отчаянии рыдала, не в силах оторвать рук от лица... Едва проснувшись, я бежала на волю — и успокаивалась, лишь придумав новое хулиганство. Надо сказать, я не делала ничего из ряда вон выходящего. Необычным был, пожалуй, только цинизм и полное отсутствие радости. К сожалению, в этом не было игры, которая дала бы мне свободу. Вот что я вам скажу: не было романа с грузином, зато пошлости в духе поручика Ржевского — хоть отбавляй...
Одна из моих скандальных историй получила слишком широкую огласку, и меня выгнали за аморальное поведение. Некоторое время я пользовалась успехом — несчастье привлекло было ко мне сочувственное внимание однокурсников, но я больше не нуждалась в нем, я ушла в затвор.
Отныне книги из отцовской библиотеки и домашнее хозяйство занимали все мое время. Курить я бросила сразу и без сожаления. Я была спокойна. Разнообразие в мою жизнь вносили только приступы головной боли, которая по густоте коричневого цвета могла поспорить даже с Наниной темнотою и молчанием. Боль занимала целый день, она возникала незаметно, во сне, и не оставляла меня до вечера.
К коричневому я быстро привыкла и до сих пор не считаю его цветом. Но боль была сильна, хоть и не мешала пока ничему. Я с наслаждением читала, писала — небрежно, но удачно — отец хвалил меня. По утрам я выходила из дому за покупками — у меня была небольшая корзиночка для продуктов, я носила давным-давно вышедшие из моды стилизованные деревянные сабо, а волосы опять стала украшать цветами и листьями. Мне все это нравилось, как нравилось и угождать родителям. Если бы я еще ходила к обедне и раздевала милостыню, стилизация обратилась бы в пародию...
Я простодушно радовалась тому, что не стала хуже, удивлялась собственной чистоте, и мне даже подумалось нечто... Не буду говорить... Нечто о "вседозволенности"... А впрочем — что, собственно, случилось? Я никого не предала и не ограбила, — я всего лишь нагло прошлась по улице в тапочках — меня осудили публично, но не отрубают же за такое ноги...
Из прежних своих знакомых я вспоминала только Нану. Мне очень хотелось увидеть ее, но я не знала, где она теперь живет.
Так продолжалось довольно долго. Дни были так похожи один на другой, что я не сразу заметила происшедшей со мной перемены.
Глаза теперь закрывались легко, они не раздувались и не лопались больше от света — разве что от боли, и то совсем чуть-чуть... Все чаще и чаще я засыпала над книгой. Я вынуждена была по нескольку раз прочитывать один и тот же текст, прежде чем его смысл доходил до меня, а удержать прочитанное в памяти я не могла, даже если очень старалась. Я лучше помнила цвет обложки, чем содержание книги. Иногда я прямо приказывала себе думать... Но — словно большая круглая опухоль была в голове, и мысль не проникала в то место, где ей положено быть. Я знала, что она есть, что она совсем близко — может быть, даже в волосах — я сжимала голову ладонями и тихо шипела.
Потом я часами в оцепенении сидела у окна — голова моя не была занята ничем, только болью и тошнотой.
И краски... Я никогда не думала, что их так много, и что они жестоки. Они проникали сквозь кожу, они заменили собой воздух... Бесполезно пытаться описать эти ощущения. Скажу только, что зелень действовала на меня сильнее всего. Иногда казалось — вот сейчас я соберусь с мыслями, в одно мгновение вспомню все, что забыла, вот сейчас я заговорю красиво, я выплюну тошноту, я... Но тут зеленая ветка больно ударяла по глазам, голова откидывалась назад... Мне страшно...
Как бы вам объяснить... Ведь во мне только четверть слабоумия, как в Нане грузинской крови... И вдруг эта четверть сделалась такой сильной, что вытеснила душу — я стала, как Ундина, без души — внутри меня была стихия, стихия боли и неразумия, и именно она оживляла тело...
Если бы вы знали, с какой натугой я сейчас пишу, вы плюнули бы мне в лицо. Господи! Ну почему я ничего не могу, почему я должна довольствоваться намеками, выдавая их за стилистические причуды? Почему я должна рассчитывать на какое-то особое внимание и понимание?.. Отдать бы прямо сейчас перо Нане, но она не станет для вас писать, вы ей никто, а Бог, я думаю, сам найдет способ общения с нею...
Через два года после того, как меня исключили из института, умер мой отец. Мы были очень дружны в последнее время, я не скрывала от него своего состояния, а он со всей возможной осторожностью утешал меня. Он говорил, что первые слова произнести легко, но всякая удача уменьшает шанс... Что ему страшно, что он не ждет ничего в будущем, что он благодарен мне за мою неумелую самостоятельность, за несвязанность, неуместность, несвоевременность — и т.д. Он говорил, что я, благодаря причудам, не использовала еще ничего из отпущенного мне в жизни, и мне осталось бесчисленное количество слов и радостей... Он говорил — ничего не бойся. Он так и не понял, что я свернулась, как больной березовый листок, как молоко... т.е. не молоко, а королевская кровь в ухе отца Гамлета... И ничего не было... Никогда ничего со мной не было. Чего ж бояться... Я нелюдь.
Я не подошла к нему, когда его положили в гроб. Я ничего не почувствовала, даже того, что мне все равно...
В магазине была длинная очередь, загнутая крючком. Я стояла так, что мне было видно всех в очереди, но я смотрела вниз, на ноги. Бог весть откуда взялась здесь собака... Я отстранилась, пропуская ее — очень уж она была хромая, противная, грязная и к тому же в лишаях. Она подходила к каждому, но люди расступались перед нею и тихонько прятались друг за друга. Одна только девушка с розовыми ножками в детских сандалиях, стоявшая у самого прилавка, разглядывала колбасу под стеклом и не замечала собаки. Сейчас это чудовище приблизится к ней и коснется розовой кожи своей вонючей шерстью... Я словно ощутила это прикосновение — я вскрикнула... Все обернулись быстро, а девушка медленно, и пока она поворачивалась, собака подошла и потерлась о ее ноги, как кошка. Я молча указала ей на страшного зверя — Нана согнула шейку, безразлично глянула вниз, ногой отодвинула от себя собаку и снова принялась рассматривать колбасу.
Я несказанно была рада этой встрече. Мое второе я, мое совершенство — Нана здесь! Я ожила на минутку, я хотела расцеловать ее, но она и меня отодвинула.
Мы вышли из магазина вместе. Боже, какой оглоблей я чувствовала себя рядом с нею! Маленький носик, маленькие розовые ножки, никакого подбородка, а вместо него — нижняя губа, торчащая прямо из воротника. И ростом она мне по плечо.
— У тебя зубы стали черные, — сказала она, посмотрев на меня. И — странно — в этом взгляде мне почудилась ненависть.
Я ничего не знала тогда о боли в пояснице — по ее глазам угадать боль было нельзя. Видимо, мучение не было для нее несчастьем — просто это иное состояние, отличное от комфорта, но не хуже.
Я поехала к Нане домой. Там был грузин.
Не понимаю — нет — и никогда не пойму... Ты ведь не был таким странствующим грузинским соблазнителем, какие тешат презрительными комплиментами наших машинисток... И Нана — не очень-то складная блондинка — только на три четверти. Никак не сходится... Зачем тебе понадобилась Нана? Почему Нана? Ты словно выполнял какой-то дурной долг, вроде масонского... Ты повел себя, как барчук, переодевшийся в крестьянское платье, как шут — а что ты за шут? — непрофессиональный, дрянной, недоучка. Но ты был смел, как многие недоросли. Ах, прости: дилетантизм не признак ли, не неотъемлемое ли качество всякого аристократа?.. Но послушай — если в маленькой стране все — князья, то им самим приходится быть и палачами, и ремесленниками, и... Нет? Не приходится? Конечно, если князья в тюрьме или за гранью — "такой-то царь в такой-то год" взял и отдал вас под опеку, разом освободив от всех скучных обязанностей, а Российская империя — известная тюрьма народов, и холопы-тюремщики господ-заключенных дразнят немножко, но уважают больше, чем друг друга — они слуги, самые-самые трубочисты и прочие -чисты... Так что не грех быть дилетантом, даже если по рождению ты принадлежишь к аристократии духа, и не крови только. А я еще не видела ни одного грузина, который не был бы князем. Нана — и та на четверть княжна.