Ольга Комарова - Херцбрудер
— Давайте все вдруг перестанем трахаться, а? Посмотрим что из этого будет, а? И без обмана! И чтоб сверхдержавы не спорили, кто первый... Да вы все лопните! Продолжение рода! А на фиг его продолжать? Вам что, мало? У тебя есть ребенок?
— А тебе что?
— А ты попробуй, роди его обратно. Не можешь? Чего вы все так боитесь? Что вы все помрете, не оставив потомства, а где-нибудь притаится парочка обманщиков, которые скажут друг другу: вот сейчас все помрут, а мы с тобой ка-а-ак трахнемся! — так, что ли? Детей своих обманываете, правды им не говорите. Ах, младенческая невинность... А? А как же вы делаете то, в чем стыдно признаться даже собственным детям? А? В человеческом понимании непристойность бывает двух родов: любовь и говно. Вот так своему ребенку и скажи.
— У меня нет ребенка.
— Неважно. Скажи, дескать, деточка — вот тебе две координатные оси: первая — "мужчина — женщина", вторая — "Пища — дерьмо". Выходит, у вас самая основа жизни неприлична, потому что без отца-матери дети не родятся, а без пищи — дерьма они не живут. Думать не обязательно, в Бога веровать — совершенно не обязательно, а вот жрать обязательно. Мне вот бабка, пока мы к тебе на шестой этаж подымались, дивную историю рассказала, ну просто роман! Оказывается, у них на даче машина навоза стоит около ста рублей. Сто рублей за коровье дерьмо! Жалко же. Она накопила за лето бочку кое-как сама и только собралась осенью этим сад поливать, как ворюга-сосед возьми и укради все, все до капельки, до говнюшечки — и еще придумал: бочку на бок положил, чтобы, как бы все само собой вылилось, изобретатель! Ну что за люди, а? Мимо дармового дерьма пройти спокойно не могут. А продукты, между прочим, старушка сама покупала и сама своими собственными кишками переваривала. Вот тебе, детка, настоящая человеческая драма, только не на любовной, а на дерьмовой оси! А бывают еще объемные драмы: любовно-дерьмово-абстрактные. Потому что третья ось такая абстрактно-гуманитарная и совершенно призрачная... А я тебе сказу еще новость. Ты вот интересовалась моими духами...
Аня чуть не плакала: запах парфюмерного перегара у нее во рту становился невыносимым.
— Так вот, у меня духов нет. Это естественный запах моего тела. Если хочешь знать, у меня ночной горшок пахнет лучше лучших духов. Так пахнут эпические героини при условии сохранения девственности. Для тебя это звучит странно, но если бы все люди, как я, испражнялись благовониями, им бы в голову не пришло, что нос приличнее, чем зад. Секрет в особом способе питания. Что вкусно, то дает отвратительный запах на выходе. А ты знаешь, что знатные римлянки пили скипидар, чтобы их моча приобрела приятный запах. А? И ведь соображали же, что это серьезно и нужно. Точно рассчитать состав пищи удалось еще древним алхимикам и некоторым так называемым христианским святым, — я не буду называть имен — недаром их благоуханные трупы источали драгоценное миро. Лучшее, что могут люди на этом свете — благоухать!
Аня почувствовала жуткую тошноту — вся выпитая французская туалетная вода поднялась к горлу и изнутри давила на язык. Фантастическим усилием Ане удалось ее снова проглотить... и тут она ослепла. Она подумала, что наверно, отравилась, и сейчас умрет, но тошнота прошла и ей стало хорошо-хорошо, и она хотела насладиться этим состоянием, но вспомнила, что ослепла, вскочила, заметалась по комнате, потом, вопя, выбежала вон из квартиры, споткнулась и покатилась по лестнице вниз. Пролетев один этаж, она снова стала что-то видеть, как в тумане, и увидела своего мужа, а рядом с ним стоял Поварисов, муж Прасковьи Поварисовой. Поварисов улыбался. Аня попыталась одернуть платье, потом, рыдая, бросилась на шею мужу. Она так кричала, что муж серьезно испугался, а Поварисов поднялся в их квартиру и за руку вывел оттуда Поварисову. Она тоже плакала и закрывала лицо волосами. Проходя мимо Ани, Поварисова больно ущипнула ее за мягкое место. Поварисов, заметив это, сильно толкнул жену и отбросил ее к стене. Потом положил руку Ане на плечо.
— Успокойся, Аня, она же сумасшедшая, — сказал Поварисов. — Все, что она говорила — неправда.
— Успокойся, — сказал муж.
Аня вырвалась от мужа и от Поварисова и заверещала, забившись в угол:
— Да? Сумасшедшая? Сумасшедшая? А почему у нее волосы длинней? Я тоже хочу быть девицей! Я тоже хочу быть девицей!.. — Аня уже билась головой об стенку. — Я тоже хочу румянец на щеках! Я не хочу, чтобы у меня был ребенок!.. Сволочи вы! Сволочи вы все! Я не хочу так жить, я вас ненавижу...
Аня сверкала красными глазами то на мужа, то на Поварисова, и вдруг завопила:
— Убей его, он меня трахнул!
— Может, выйдем? — предложил Поварисов.
Но выходить было уже некогда — Аня скрюченными пальцами схватила Парашу за горло, Поварисов попытался оттащить ее от жены, тогда Анин муж вцепился в Поварисова, и они все вместе упали.
— Фу, гадость какая! — первой сказала Аня, отряхиваясь.
— Фу, — сказал Анин муж.
Все встали на ноги, кроме Поварисовой, которая сидела на ступеньках, обхватив руками колени, вся совершенно укрытая ненормально густыми волосами. И ножка торчала из-под юбки — маленькая, как козлиное копытце.
— Развратная дрянь, — спокойно сказала Аня, слегка толкнув Поварисову ногой.
Поварисова протянула к ней руку ладонью вверх.
— У тебя есть носовой платок?
Аня встряхнула батистовый платочек, держа его как дохлого мышонка, за хвостик.
— На.
Параша откинула влажные волосы и вытерла слезы (а мокрое лицо блестело ровным блеском).
— Понюхай, — сказала Параша, держа платок в вытянутой руке.
— Понюхай, понюхай! — она вскочила и, наступая на Аню, ткнула несколько раз мокрый комочек в самый Анин нос. Платок был словно облит духами.
— Так пахнут мои слезы! А уж как пахнут экскременты!.. Ха-ха-ха-ха.
Прасковья встрепенулась, скинула туфельки-копытца, так что одна попала Ане в живот, а другая в ухо, после чего совсем не стесняясь зрителей, стянула колготки и, по-тирольски хохоча, совсем-совсем босиком убежала на улицу.
— Извините, — сказал Поварисов и ушел за ней.
— Что? Какие еще экскременты? — спросил у Ани муж.
— Ароматические... — ответила Аня.
— Эй, послушай! — это Поварисова кричала с первого этажа: — А ведь я бухгалтерша. Ха-ха! Я бухгалтерша!
УБЛЮДОК
Я, кажется, извела мужа. Он теперь при смерти. Лекарь сказал наверное, что он будет жив еще не более недели. Я извела... Как это — я извела? Будто так легко извести... Будто один человек может извести другого...
Я не могу решить — от безразличия, от скуки ли, или от скудости душевной я перестала его ненавидеть.
И что это? Зависть или ревность?.. Он все время спит. А меня мучит бессонница. Но я привыкла к ней — и к себе, и ко всему. Как это было прежде? Я пережидала его сон, сидя у постели и, если меня вовремя не уводили от него, то я сама делалась больна. Странное оцепенение овладевало мною — я не могла ни думать, ни читать, ни заняться работою... Бодрствование и ожидание... Боже, как и за какие заслуги получает человек право на осмысленное одиночество?.. Чужой сон — как это мучительно... У всякого ничтожества свой сон и своя смерть. И вот он уже почти мертв. И кто же? — он! Человек пустой и никчемный, презренный и презираемый... Он! Он оказался зачем-то нужен Богу, и вот Бог забирает его от меня, а я ничего не понимаю и не чувствую — и ничего не умею прочесть в его тускнеющих, зарастающих мохом, а чаще — закрытых глазах... Он теперь вправе не глядеть на меня, потому что это мое "ничто", "ничего" называется у Бога душою. Какая нелепость! Он умирает — мне нет места или названия ни в его смерти, ни даже в его постели...
Я подошла к зеркалу близко-близко и, дохнув на стекло, отступила. Вот — такие у него глаза...
Влажное пятно от моего дыхания на стекле стало маленьким и исчезло.
Своею худобой я похожа на насекомое. Безжизненная, словно старушечья, кожа на руках — как линялые перчатки. Щеки — будто прикушены изнутри зубами. Волосы производят впечатление густых только потому, что они жесткие и немного вьются. Я к тому же всегда в некотором раздражении от сухого шелеста собственной кожи. И волосы шелестят, как листья на ветру. И ногти крошатся. А ресницы — ломаются, и оттого они — как стриженные или сожженные — с тупыми толстыми кончиками. Глаза у меня большие, но скверной формы.
Я взяла свечу и прошла к мужу.
Вот он. Он спит или без памяти — теперь это уже не имеет значения. Я привыкла.
Жилка у меня на лбу забилась от избытка крови...
Между нами — странная связь. Странная... Я чувствую, что его отравленная болезнью, чрезмерно густая кровь, не находя себе довольно места в узких перепутанных сосудах этого тщедушного, как у голодного ребенка, тела, переливается в мои, сухие и ломкие, и змеей ползет по ним, оставляя слизистый след на стенках.
Он спит. Старая кормилица, приставленная сиделкой к умирающему, тоже заснула — прямо здесь, неловко устроившись в кресле. Башмаки она сняла, и ноги ее в грубых, собравшихся в складки у щиколоток, чулках несколько видны из-под юбки. Я поморщилась, но тревожить ее не стала.