Павел Пепперштейн - Мифогенная любовь каст
Майор!
Знаю, что не другой человек, а ты воруешь наши дрова, но поскольку ты пролил кровь за Родину, постольку за твое здоровье пью стакан красного вина.
Без симпатии, но с уважением ЛуговскойПри всех этих, казалось бы, чудачествах Аркадий Олегович был человек умный и мог дать дельный совет по самым разным вопросам. Суховатый, светловолосый, хрупкий, он на этот раз встречал гостей в рокерской майке с изображением головы волка, в белых брюках и в турецких туфлях, расшитых золотом, с загнутыми носами. Таков уж был «другой Луговской». Гости съезжались не вечером, а днем, потому что поводом являлся День Рождения младшего сыночка этой семьи – Илюшеньки Луговского, которому сегодня должно было исполниться четыре года.
Приехали в Отдых и Настя с Тарковским. Держа в руках красивые подарки, они прошли на большую светлую веранду, где за праздничным «детским столом» сидел разгоряченный именинник в окружении других детей и девушек. Они погладили его по мягковолосой голове: голова ребенка казалась раскаленной, настолько он был возбужден своим праздником. Видно было, что пик этого возбуждения позади, что именинник уже изможден ликованием, и, несмотря на то, что он вертелся и трогал подарки, глаза его свидетельствовали, что его душа постепенно погружается в сон. В других комнатах большой дачи люди разных возрастов пили вино и водку, обсуждали своих знакомых, свои собственные приключения и, конечно же, вчерашние события в Москве. Высказывались самые разные мнения. Со второй веранды доносилась музыка, там уже понемногу танцевали. Настя и Тарковский встретили старшего, девятнадцатилетнего, сына Луговских Костю и его девушку Катю. С ними они договорились повстречаться ночью на вечеринке в «Солярисе». Костя и Катя поманили Настю и Тарковского в пустую узкую комнату, где Костя вынул из кармана конверт, а из него вытряхнул на ладонь несколько маленьких, светлых, как бы бумажных квадратиков.
– Это ЛСД, – сказал он. – Настоящая английская кислота. Сорт называется «Ом». Рекомендую принять где-то через часа полтора. Тогда как раз в «Солярисе» торкнет.
Настя и Тарковский взяли по квадратику и спрятали их.
В комнату заглянул Аркадий Олегович.
– А, вы здесь, – сказал он рассеянно. – А я как раз вас и ищу. Пойдемте покажу нечто странное. Такое вы не сразу забудете. Или наоборот – забудете сразу же.
Они вышли из дачи через боковую дверь. Осенний сад шелестел полуопавшими деревьями, все вокруг золотисто хрустело, было ясным, кое-где схваченным октябрьской паутинкой, и холодный ветерок ласково гулял здесь один. Только ели, изумрудно-мрачные, сохраняли свою тьму среди этого золотца, дымки и синевы. Луговские обладали огромным дачным участком, который отчасти выглядел как кусок леса, но с одного края его засадили яблонями, а за ними блестели стекла теплиц, где Аркадий Олегович выращивал цветы. Цветы были, как ни странно, его страстью, даже тайной страстью, так как он не любил говорить о них, а если и показывал друзьям выращенные им новые сорта, то никак не комментировал, и на восклицания о красоте цветов только пожимал плечами, словно это не он, а какой-то другой человек вырастил их.
– Мы идем смотреть цветы? – спросила Настя.
– Нет, не цветы, а странный камень, – ответил Луговской.
Они подошли к одной из теплиц, и Настя с Тарковским разглядели в стекле этой теплицы большую дыру. Войдя, пригнувшись, внутрь, они увидели большой камень, лежащий на грядках с цветами.
Камень лежал, глубоко вдавившись в рыхлую землю. На его гранях сверкала золотистая странная пыль.
– С самолета, что ли, сбросили? Или с вертолета? – пожал плечами Луговской, изумленно глядя на камень, – У нас тут, сразу за железной дорогой, город Жуковский, там авиационные институты, часто испытательные полеты проводятся. Но зачем сбрасывать камень? Или это метеорит, упал прямо из космоса? Из разряда тех глупых историй о необъяснимых явлениях, которые печатаются в дешевых газетах.
Луговской растерянно посмотрел вверх, в синее осеннее небо.
Вскоре Настя с Тарковским покинули Отдых. Им надо было поспеть в «Солярис» раньше обычного ночного времени, так как там сегодня собирался состояться показ мод, в котором Настенька обещала участвовать в качестве одной из моделей. В Москву ехали из Отдыха в электричке, которая оказалась вся разбита внутри, изрезана ножами, кое-где без стекол в окнах. Зато вагоны заливал медвяный закатный свет, и разруха превращалась в роскошь в этом вельможном свете. Людей было много, и самых разных: калеки пели песни, щедро играя на гитарах и гармошках, пьяные лежали навзничь, с открытыми ртами, старики читали газеты, парни бандитско-спортивного вида потягивали светлое пиво, перемешанное с солнышком. Как бывает всегда в России в момент судьбоносных переломов и всеобщих превращений, из всех человеческих лиц прямо и даже нагло выглядывали могущественные силы всех видов: лица святых и ангелов запросто проступали сквозь лица уродов и старух, и наоборот: вроде бы приличные люди сидели с лицами столь страшными, что на них не получалось смотреть. Один из бандитских парней уронил на золотое от солнца окно свою голову, насыщенную пивком, и лицо его приобрело завершенное выражение Будды, погруженного в нирвану.
В этой электричке, уже подъезжая к Москве, Настя и Тарковский съели свои бумажные квадратики.
Показ мод происходил почти в полной темноте, так как демонстрировалась одежда со светящимися элементами. Светящиеся короткие юбочки и топы, флюоресцентные рюкзачки, излучающие розовый свет или же зеленое свечение, напоминающее о таинственных болотных гнилушках. А также светящиеся заколки в волосах, легкие платьица, выглядящие как осыпанный светлячками куст, сумочки из прозрачной пластмассы с горящей лампочкой внутри, и прочее.
Выходя на подиум, окруженный людьми и темнотой, Настенька воображала, что она – на захваченном пиратами судне, ее пускают в море по доске (старинная пиратская казнь), она идет по этой доске, а вокруг и внизу черный всклоченный океан, в котором среди волн блестят глаза русалок, в чье сообщество она готовится влиться. Или же она воображала, что она – хуй, который входит в темную и нежную пизду. Пиздой являлась погруженная во тьму публика. Настенька же, нарядная и напряженная, входила в нее, доходила до конца и возвращалась обратно, чтобы снова войти.
– Туда – сюда – обратно,Тебе и мне приятно.
А отгадка – дефиле, – так частенько говорила Настенька.
В создании «светящейся» коллекции она сама приняла некоторое участие. Во всяком случае, она воспользовалась случаем и осуществила свою давнюю мечту о платье из фильма «Солярис» – с разрезом на спине, который словно бы сделали ножом, небрежно и неумело, вместо того разреза, который «забыл» изготовить мыслящий Океан. Лоскут вспоротого якобы платья висел вбок, обнажая спину и создавая драматический эффект. Платье было короче, чем в фильме, и оставляло на виду голые ноги, и к нему следовало носить массивные ботинки, в которых смешивалось нечто военное и грубое с чем-то девичьим и кокетливым: сбоку на ботинках светились розовым светом маленькие силуэты колибри в полете, а толстые подошвы оставляли на влажной почве следы босых ног (подошвы украшены были рельефными изображениями голых девичьих ступней).
В этом платье и в этих ботинках Настенька и осталась на вечеринке, после того как закончился показ мод.
Диджей Вещь сменил за пультом диджея Щуку. Мир вещей словно пришел на смену миру рыб: в музыке, которую давал Щука, несмотря на всю ее резкость, присутствовали трансовые смягчения, текучесть и струи холодного водоема, тогда как диджей Вещь обрушил на танцпол жесткое техно, которое понравилось бы вещам: тайна подставок, несущихся в танце железных ключей, роботов и осколков, эта тайна здесь распахивала себя настежь.
Щука знал, что означает «живое и холодное», а Вещь, наоборот, разбирался в «неодушевленном и горячем». Иногда дело доходило и до «раскаленного». Настенька и Тарковский чувствовали и понимали эти нюансы очень хорошо, так как кислота (и прочее) уже начала действовать вполне. Они скакали и прыгали, как заводные. Хохот распирал их изнутри.
Постепенно в вещах проявлялся свет, он зарождался в их сердцевине, и затем разбегался по закоулкам танца. Казалось, не тела танцуют и гнутся, а промежутки между телами. Наконец, наступал момент, когда все девушки вскидывали вверх руки, ослепительная шаровая молния появлялась над их тонкими пальцами, и они перебирали пальчиками, щекоча брюхо грозы.
Тарковскому иногда казалось, что они с Настенькой остаются в танце одни. Он видел лишь только ее лицо в отсветах и бликах, ее личико, влажное, как в бане, бледное и нежное, с расширенными зрачками, волшебно блестящими, с приоткрытыми губами, с летящими прядями золотистых волос, личико изможденно-детское, вопросительное, плывущее. Тарковский посвятил всю жизнь свою любви, он не имел в жизни других смыслов. Теперь он видел, что любовь перестала быть состоянием, а стала живым существом – девочкой, проглотившей бумажный квадратик. Он чувствовал, что это существо, в которое он влюблен, наполнено странной силой, но это не мешало ему испытывать по отношению к ней резкую, почти мучительную жалость.