Павел Пепперштейн - Мифогенная любовь каст
Дунаев механически поддерживал разговор с уголовниками, хорошо зная все правила такого разговора, но при этом думал о другом и чувствовал совсем другое. Он действительно остро ощущал Россию вокруг себя, чувствовал, как лежат улицы и площади Москвы за заиндевевшим окном ресторана, он понимал, что такое «мороз в Москве» и что означает «скоро Рождество» – еще совсем недавно это совсем ничего не значило, но православная Россия вдруг проступила из-под прежнего Советского Союза, и теперь действительно девушки в каракулевых шубках спешили к заутрене, и по-кустодиевски румянились их свежие лица, и на пути из церкви они смеялись и ели миндальные пирожные, торопясь домой, чтобы принять горячую ванну и затем другими способами скоротать время до ночи, когда придет черед идти на рейв и протанцевать там до утра. Дунаев думал о них и еще о многом.
Люди, с которыми он разговаривал, были ему насквозь понятны, он таких много видел и ясно понимал, что их в ближайшие дни убьют. Это казалось ему столь очевидным, как если бы даты их смертей были вышиты золотой нитью на воротничках их рубашек. Поэтому он не концентрировался на разговоре, взглядывал то в окно, на блестящий иней, то задумчиво пил зеленый чай из пиалы, украшенной изображением фениксов и бородатых драконов. Демонстративно он не прикасался к рюмке с водкой. Иногда окидывал взглядом просторный зал ресторана, довольно полный и оживленный, несмотря на утреннее время. За соседним столиком сидела компания в пять человек, все – немолодые мужчины, и явно тоже вели деловой разговор. Дунаеву достаточно было мельком взглянуть на них, чтобы понять, что дело у них ладится, и что дело для всех выгодное, и что по главным вопросам уже договорились и теперь улаживают детали. Двое из пяти иностранцы, еще один – переводчик и еще двое русских. Дело, скорее всего, шло о продаже за границу каких-то российских научных достижений или изобретений. Во всяком случае, оба русских выглядели как ученые или врачи: один лысый, смеющийся, другой – в очках с дымчатыми стеклами, седой, с угрюмо-усталым ртом.
Дунаев скользнул взглядом по лицу последнего, взгляд ушел потом в окно, но тут же вернулся к старику в дымчатых очках. Сторож понял, что видел этого человека раньше. Где? Наверное, очень давно. Дунаев механически стер с этого лица знаки старости: морщины, седину, болезненность плотно сжатого рта. Где? В лагере? В поезде? В неврологической клинике? И тут, даже не из прошлой, а из позапрошлой, совсем уже отринутой и забытой жизни поднялся образ молодого парня, который работал у них когда-то на заводе, в вулканическом цеху. Дунаев знал, что именно этот человек взял к себе и воспитал его дочь. Он мгновенно сообразил, что это он и есть – приемный отец его дочери. Он вдруг с удивлением понял, что совершенно забыл про дочь, про письма, которые писал ей.
Гго охватило странное возбуждение, похожее на озноб. Он быстро выпил рюмку водки (хотя перед этим твердо решил не пить с этими живыми мертвецами) и подозвал официанта, чтобы расплатиться, так как заметил, что за соседним столиком уже расплачиваются и собираются уходить. Сказав на прощание уголовникам что-то приятно-нейтральное, как если бы они были его добрыми случайными приятелями, Дунаев вышел из ресторана сразу же вслед за двумя учеными. Он видел, как они прощаются с иностранцами, потом садятся в машину. Он взял такси и приказал шоферу следовать за их черной «Волгой». Это привело его в заснеженный подмосковный поселок. Востряков вышел из машины своего коллеги и пошел к своему коттеджу. Дунаев медленно проехал мимо него в такси (Востряков никакого преследования не заметил), увидел номер дома и название улицы. Понял, что адрес – тот самый, по которому он когда-то посылал «письма волшебника». Отпустив такси, он до синих сумерек гулял по окрестностям, потом вернулся к дому, когда зажгли свет в окнах. С улицы, сквозь забор, хорошо видны были две нижние комнаты. Пожилая женщина накрывала к ужину, потом вошли и сели за стол Востряков и девочка, на вид лет четырнадцати-пятнадцати.
«Внучка», – понял Дунаев. И через несколько минут с замиранием сердца прибавил:
– Моя внучка.
Лица ее он отсюда разглядеть не мог, только отблеск электрического света на длинных волосах. Он долго стоял у забора, забыв про мороз, наблюдая за мирным ужином троих людей. Но потом Востряков встал и задернул занавески.
Дунаев уже в темноте дошел до станции и электричкой вернулся в Москву.
Еще несколько дней он следил за домом, купил полевой бинокль. Общение с ворами научило его кое-чему: как-то раз, когда все обитатели коттеджа ушли, и явно надолго (уехали втроем в Москву, в театр), он легко открыл замок отмычкой и тихо вошел в пустой дом. На столе стояли еще теплые чашки, оставшиеся после чаепития. Он дотронулся до ее чашки, потом до не доеденного ею печенья. Ему захотелось съесть это печенье, но он удержался.
Поднялся на второй этаж и вошел в ее комнату. Он не собирался ничего здесь похищать, просто хотел посмотреть. Просто хотел побыть немного в комнате, где жила его внучка.
В этой комнате (чувствовалось, что еще недолгое время тому назад ее называли детской, но теперь хозяйка ее уже не была ребенком) царил беспорядок. На полу, на ковре валялись смятые джинсы и майка, в кресле беспечно раскинул рукава красный лыжный свитер, пахнущий сладкими детскими духами и снегом. Дунаев поднял с пола школьный дневник, прочел имя на обложке – Надя Луговская.
– Надежда… – прошептали его губы.
Закатный свет освещал комнату, падая в нее вместе с синими тенями заснеженных сосен.
Дунаев стоял как столб посреди этой комнаты. Любому другому человеку комната эта показалась бы простой и приятной, но, в общем-то, обычной уютной комнатой, где обитает девочка пятнадцати лет. Здесь присутствовало все, что должно присутствовать в комнатах девочек этого возраста: плакаты с фотографиями известных певцов и рок-групп, разбросанные по полу тетради, фотографии красивых девушек из модных журналов, магнитофон и коробка с кассетами, книги, детские игрушки во множестве, явно подзабытые уже обитательницей этой комнаты, но все же благополучно уцелевшие следы недавно ушедшего детства.
Да, детство здесь отступило, затаилось, как преступник в засаде, но оно пристально смотрело на Дунаева из всех углов. Дунаев стоял, оцепенев: он вдруг стал все здесь узнавать, он видел, что эта скромная комната сплетена тысячью нитей с его жизнью, с его прошлым… Вместо детской комнаты в коттедже дачного типа Дунаев вдруг увидел зал штаба, сверкающий Координационный Центр, откуда велось управление его видениями, его бредом. Ему казалось, на поверхности предметов загораются и гаснут сигнальные лампочки разных цветов, и такие же лампочки и стрелки вспыхивают на стенах, и сквозь эти стены, увешанные плакатами поп– и рок-групп, проступали, как ему чудилось, карты битв Великой Отечественной войны, покоробившиеся вспученные темные карты, нарисованные тушью и кровью.
Между вещами пробегали молнии, сплетая их в подобие микросхемы, лучащейся от собственных сил. Возможно, все это сверкали лишь отблески новогодней елки, которая высилась в углу, вся в серпантине и шарах.
У подножия елки стояли Дед Мороз и Снегурочка, старые и облупленные, но роскошные. Под потолком висел железный Карлсон, отбрасывая широкую тень от своего пропеллера. Огромный, плюшевый, чуть траченный молью Винни-Пух лежал в углу мягкой грудой, осыпанный маленькими розовыми Пятачками. На нем можно было валяться, как в кресле, теребя и кусая от скуки Пятачков за их мягкие копытца. Заводная карусель замерла на тумбочке. На полочке рядом стоял Айболит, перед ним в кроватке рядком лежали бегемотики из лиловой пластмассы. Своими тумбообразными ручками они прижимали к телам огромные градусники. У ног Великого Ветеринара («Ветер и Нары», – подумалось бывшему зэку Незнаеву) теснились уже совсем крошечные, словно бы норовящие уйти под подошвы его пластмассовых ботинок, стада африканских животных: жирафов, слонов, львов и прочих. Лицо Айболита состояло из белой бородки, розового пятна над бородкой и очков, но Дунаеву казалось, что это личико все лучится безжалостным хохотом. Желтый Мурзилка, кутаясь в шарфик, целился своим плюшевым фотоаппаратом. Колобки разных размеров, сделанные из различных материалов, валялись повсюду – резиновые в виде мячей, мягкие плюшевые, затем хрупкие из крошащегося пенопласта, а также вельветовые и бархатные, набивные, как шарообразные подушки, пластмассовые, керамические, даже мраморные, с лампочкой внутри, вроде ночника. Сказочные животные топтались в шкафах, за книгами. Крокодил Гена из литой резины скульптурно стоял, воздев свое длинное зеленое лицо, одетый в пальто и в шляпу, сопровождаемый взлохмаченным Чебурашкой. Плоский пластмассовый Незнайка в тряпичной одежде лежал в химической ванночке, залитый цветным желе. Рядом валялись формочки в виде ракушек, сердец, ромашек, тоже наполненные желе разных цветов. Видимо, игра. Самоделкин, робот в галошах, тупо смотрел своими шурупами. Ну и, конечно, куклы. Ведь здесь жила девочка, и ей дарили девочек – нарядных, с открывающимися и закрывающимися глазами. Ароматная Дюймовочка с цветком на голове, синеволосая Мальвина, черноглазая Алиса, обнимающая розового фламинго.