Алистер Кроули - Дневник наркомана
ГЛАВА VIII. VEDERE NAPOLI E POI — PRO PATRIA — MORI
[7]
Нам как раз хватило времени, чтобы попасть на Лионский вокзал и занять места в train de luxe .[8] Чувство бесконечного облегчения охватило нас, когда мы оставили Париж позади; и ему сопутствовала непреодолимая усталость, которая, сама по себе, была несказанно приятна. Едва наши головы коснулись подушек, как в тот же миг мы, словно младенцы, погрузились в изысканный и глубокий сон. А пробудились мы уже рано утром, когда нас невероятно повеселил, наполнив легкие, альпийский воздух; он вызывал в нас трепет своей чрезвычайной насыщенностью; он поднимал нас над мелочностью цивилизации, вознося к причащению с вечностью; наши души воспарили к древним вершинам, что высились подобно башням над железнодорожными путями. Они струились сквозь прозрачность озер и смеялись вместе с ярящейся Роной.
В представлении многих людей опасность наркотиков состоит в том, что к ним охотно прибегают ради избавления от легкого уныния, скуки или расстройства. Это, конечно, верно; но если бы она ограничивалась только этим, настоящей угрозе подвергалась бы лишь незначительная часть человечества.
Например, это блестящее утро, сверкание солнца на снегах и на водах, я — тварь, ликующая от этого сияния; пронзительно-чистый воздух, играющий в наших легких — мы решительно сказали себе, с любовью и здоровьем и счастьем, пылающих в наших молодых глазах, что нам не нужен никакой другой элемент, чтобы придать совершенство поэме существования.
Я сказал это без тени сомнения. Мы чувствовали себя как христианин, сбросивший бремя грехов, когда бежали из Парижа с его цивилизацией, условностями, короче всем тем, что выдумано нынешним веком.
Нам не было надобности избавляться от уныния, ровно как и увеличивать наше и без того уже бесконечное опьянение; мы, наша любовь и безмерная красота постоянно меняющегося ландшафта, путешествие в идеальных условиях, совершаемое ради удовольствия и безграничных возможностей, предоставляемых им!
И все-таки, почти тотчас после всех сказанных нами слов, лукавая улыбка появилась на личике Лу и воспламенила сходный тайный и утонченный восторг и в моем сердце.
Она угостила меня щепоткой героина с таким видом, будто раздавала некое изысканно-эзотерическое причастие. Приняв его, я отсыпал ей такую же дозу на свою ладонь, как будто некое смутное исступленное желание пожирало нас. Мы приняли наркотик, не потому что испытывали в нем потребность; но потому что сам акт употребления был, в некотором смысле, религиозным.
Именно то обстоятельство, что в приеме не было никакой необходимости, и придавала этому действию оттенок ритуальности.
При всем этом, я бы не сказал, что доза эта как-то особенно улучшила наше самочувствие. Это была одновременно рутина и ритуал. Причащение это было одновременно и воспоминанием, как у протестантов, и таинством, как у католиков. Оно напомнило нам, что мы были наследниками царского наслаждения, в котором мы постоянно пребывали. Но оно также и придало этому наслаждению новую силу.
Мы отметили, что несмотря на альпийский воздух нам не так уж и хочется завтракать, и мы, ощущая внезапно связавшее нас родство страстей, пришли к выводу, что пища смертных слишком вульгарна для богов.
Это родство страстей было так сильно и так утонченно, и проникло в наши сердца так глубоко, что мы почти не осознавали тот грубый и беспощадный факт, что когда-то мы существовали порознь. Прошлое оказалось вымарано из нашей памяти спокойным созерцанием нашего блаженства. Нам стала понятна неизменная экстатичность, исходящая от истуканов Будды; таинственный успех улыбки Моны Лизы, а также и неземное, невыразимое ликование во всей фигуре Аидэ Лямурье.
Мы курили в сиящем молчании, пока экспресс скользил по равнинам Ломбардии. Случайные фрагменты строчек Шелли об Эвганейских холмах проплывали в моей памяти словно лазурные или лиловые фантомы.
"The vaporous plain of LombardyIslanded with cities fair."
Торгашеский дух столетия превратил эти города большею частью либо в курятники, либо в выгребные ямы, однако Шелли, точно само солнце, по-прежнему сияет безмятежно.
"Many a green isle needs must beIn this wide sea of misery."
Все, чего коснулось его перо, расцвело до бессмертия. И вот я и моя Лу живем в стране, которую увидели его пророческие глаза.
Я подумал о той несравненной идиллии, и я бы не назвал ее островом, куда он приглашает Эмилию в своем "Эпипсихидионе".
Лу и я, моя любовь и я, моя жена и я, мы не просто направлялись туда; мы были там всегда и будем там всегда. Ибо название острова, название дома, имя Шелли, мое и моей Лу, все они сливались в одном имени — Любовь.
"The winged words with which my song would pierceInto the heights of love's rare universeAre chains of lead about it's flight of fire,I pant, I sink, I tremble, I expire."
Я отметил, что наши физические сущности и в самом деле не более, чем проекции наших мыслей. Мы оба дышали глубоко и быстро. Наши лица раскраснелись от насыщенной солнечным светом крови в наших членах; от вальса, в котором кружилась наша любовь.
Вальс? Нет, это был какой-то более неистовый танец. Быть может, мазурка. Нет, что-то еще более дикарское…
Я подумал о яростном фанданго цыган Гранады, об умопомрачении религиозных фанатиков-мавров, что наносят сами себе удары священными топориками до тех пор, пока кровь не начинает струиться по их телам — безумный багрянец под кинжальными ударами солнечных лучей, образующий лужицы алой жижи во взвихренном, истоптанном песке.
Я думал о менадах и Вакхе; я глядел на них внимательными глазами Эврипида и Суинберна. И оставаясь неудовлетворенным, я алкал все более и более чуждых символов. Я сделался Колдуном-шаманом, я председательствовал на пиру людоедов, распаляя банду желторожих убийц на все более яростное бесчинство, в то время как лишающий рассудка бой тамтамов и зловещий визг трещоток уничтожал все человеческое в моей пастве, высвобождая их стихийные энергии, и Валькирии-вампиры с воплем врывались в самое средоточие бури.
Я даже не знаю, можно ли назвать эту картину видением или дать ей какую-то психологическую классификацию. Это просто случилось со мною, и с Лу, хотя мы продолжали вполне пристойно сидеть в нашем купе. Постепенно нарастала уверенность в том, что Аидэ, какой-бы она не была плебейкой, банальной и невежественной, прикоснулась каким-то образом к колоссальному мальстриму вечных истин.
Нормальные действия и реакции ума и тела — не более, чем дурацкие покрывала на лике Исиды.
Не важно, что с ними случится. Весь фокус был в том, чтобы с помощью какой-нибудь уловки заставить их заткнуться.
Мне стала понятна ценность слов. Она зависела вовсе не от их поверхностного значения, а от содержащихся в них жреческих тайн.
"In Xanadu did Kubla KhanA stately pleasure-house decree."
Эти имена не означают ничего определенного, но они задают атмосферу поэмы. Возвышенное зиждется на неразборчивом.
Я понял прелесть имен в рассказах Лорда Дансени. Я понимаю, как "варварские имена вызываемых духов", используемые магами, завывания и насвистывания гностиков, мантры набожных индусов взвинчивают их души, пока голова не начинает кружиться от славы божией.
Даже названия тех мест, мимо которых проходил поезд, возбуждали меня именно потому, что они были незнакомые и звучные.
Больше всего меня возбуждала надпись по-итальянски "E pericoloso sporgersi" .[9] Вне всякого сомнения, она немного значила для любого, кто говорил по-итальянски. Но для меня это была ключевая фраза магии. Каким-то путем я связал ее с моей любовью к Лу. Каждая вещь была символом моей любви, кроме тех случаев, когда зануда-рассудок утверждал противоположное.
Все это утро мы провели кружась в грандиозном водовороте транса. Мне то и дело приходила на память надпись под картиной одного из нынешних сумасшедших художников-модернистов: "Четыре красных монаха, несущие черного козла через снега в Никуда".
Она, очевидно, поясняла расположение цветов; однако фантастический идиотизм этой фразы, и тонкий намек на зловещую порочность, заставляли меня задыхаться от подавленной экзальтации.
"Первый звонок" прозвучал пугающе внезапно. Я резко встрепенулся, и обнаружил, что я и Лу уже несколько часов не обменялись ни единым словом, что мы несемся сквозь сотворенную нами самими вселенную с колоссальной скоростью и дьявольским восторгом. И в тоже время, я догадался, что мы всю дорогу успевали автоматически «подкокаиниваться», не ведая, что творим.
Материальный мир стал значить настолько мало, что я больше не знал, где я нахожусь. Наша поездка полностью смешалась в моей голове с двумя или тремя предыдущими экскурсиями по континенту.
Лу впервые оказалась где-либо дальше Парижа, и она то и дело справлялась у меня насчет места и времени. В ее случае, привычка к странствиям не порождала пренебрежения, но я оказался не в состоянии рассказать ей о нашем маршруте самые обычные вещи. Я даже не знал в каком направлении мы движемся; скоро ли покажутся Альпы, и в какой тоннель мы въезжаем, будем ли мы проезжать Флоренцию, и в чем разница между Женевой и Генуей.