Слоу-моб - Денис Игоревич Трусов
zimna wojna
graniczymy
tylko raz -
rozporkami
graniczymy
tylko raz -
ranami warg
ranami warg
korkociągami
kręgosłupów
graniczymy
beznamiętnie
relaks
orgazm
barter
zmęczenie
i znów -
dwa ponure
mocarstwa
leżące obok
siebie
wydalają
dyplomatów
wysyłają
szpiegów
graniczymy tylko raz
*
idzie śnieg
idzie zimna
wojna
*
jest luty
Как было до Великого Лучезарного
Однажды в Омпетиании не взошло солнце.
Все были очень заняты своей жизнью и этого вовсе не заметили.
Работали станки, отрезая немного больше рабочих пальцев, чем обычно, щурились чуть пристальней часовщики, среди детей прятки перестали пользоваться популярностью. Омпетианские производители слюдяных пляжных очков разорились.
И теплоходы плыли, чаще погибая. И незаметно шрифт Брайля стал национальным алфавитом.
Смотреть телевизор и не смотреть телевизор стало одно и то же.
Но никто не заметил, что солнце не всходило.
И было так до тех пор, пока не уродился Великий Лучезарный .
Но с тех пор в Омпетиании мудрые люди говорят – "Ночь ночи мудренее".
Мальчик, укушенный ветром
О, зубы ветра, впившиеся в мою голову!
О, цепкие, ядовитые зубы, сцапавшие меня на полпути к тихим заводям провинциальной жизни! Ветер увлёк меня, заразный смерч, чёрный вихрь, а зубы его загнуты на запад – никто не вернётся из пасти ветра, никто не придёт с запада.
Я мальчик, вертящий глобус.
Я мальчик, узнавший, где во Вселенной Запад.
Я мальчик, укушенный ветром.
полувишневый сад
Позавчера скусили с неба Луну, маман ходила жаловаться городовому.
Городовой сказал, что все хотят есть и чтобы маман не переживала.
Мама плакала на пороге в красные недоуменные рукавицы.
Кока и я сделали маме чаю.
Вчера всю ночь с неба текла красная кровавая оскорбленная луна.
Лиза всю ночь в оранжерее с телескопом, потом с утра в столовой комнате с побелевшим лицом. Мне кажется, она тайная байронистка.
Кока и я – мы написали манифест о недопустимости откусывания Луны.
И вот заполночь мы всей толпой высыпали в свой октябрьский полувишневый сад.
Проблема номинации
Рыболов и рыбак шли по топким бережкам и спорили. Нет, ты не рыбак, говорил рыболов рыбаку, подумай-ка, поразмысли, как следует, никакой ты не рыбак, чего же скалишься, ничего смешного, а сам ты кто? Ты ведь тоже не тот, за кого себя выдаёшь, ты тоже не тот, а вовсе совсем и нет, с интересом гляжу на тебя. Стоп, стоп, стоп.
И они встали. Сели. Наловили рыбы – каждый помногу. И домой они шли, обнявшись за плечи и всё равно было – кто из них рыбак, кто рыболов и вообще – они это или нет.
ихтиандрово
Я успел обзавестись жабрами в своём болоте.
Забыл навыки прямохождения, отрастил чёрный нервный хвост.
Я привык цедить кисельную тёплую тину сквозь зубы, я привык целовать утопленниц.
И звать меня как – не помню. Не то Тихий Андрей, не то Ихтиандр, а может Владимир.
Мокрая сказка, подтопленный анекдотец, роман-лужа, сырой афоризм.
Жить – не жить, а плавать, да лежать.
В омуте, возле дома смотрителя шлюза, на самом дне я лежу в это подводное своё полнолуние.
Там, на берегу, горит пьяный костёр, люди поют, люди сухие и красные. Уткнулся носом в корягу, улыбнулся сому.
–Эй, моряк, ты слишком долго плавал!
в командировке
Она звонит. Впервые за полтора года.
Она говорит: мне тут страшно, мне тут непонятно, мне тут приезжай скорее, мне тут не польский, мне тут расцветает у самого сердца что-то неродное, что-то шипяще-колющее, что-то сосуще-немощное.
Еду трамваем, еду зайцем, еду не солнечным, уступаю доброй старой пани место, пожухлое старое пластиковое место у захватанного жирными пальцами окна.
А тут она снова звонит и говорит и говорит.
Она говорит: Бога нет, все остальные в командировке, ты не шипишь, не колешь, ты же едешь уже, когда ты выходишь?
Я выхожу где-то на Праге, где-то через двадцать минут, стыд и срам, разлетаются птицы, когда я закрываю глаза, я не могу вспомнить её лицо.
Я набираю цифры на домофоне, как на калькуляторе.
Итого дверь открыта.
Итого незнакомая женщина со знакомыми глазами на пороге.
Итого горячее шампанское, мы смеёмся и плюем на головы прохожим.
Мы танцуем в спальне и едим в ванной.
Пока Бога нет, пока все остальные в командировке.
Прилив, отлив.
Они ждали. Так сложилось, что за бесконечное время ожидания подлежащее незаметно слилось со сказуемым, можно было сказать просто “они”, а “ждали” – имелось ввиду само собой, можно было сказать “ждали” и тут уж было понятно, что речь идёт о них, поскольку каждый из них ждал, среди них не было никого, кто бы не ждал, потому что тот, кто ждал, был “они”.
Они ждали, их ожидание складывалось в особую длительность, в которой любое прошлое было будущим. Они ждали, ждали самодостаточно, никто из них не задумывался о том, чего они ждут. Иногда возникало где-то вдалеке назойливое чужое слово “прилив”, единственное слово, которое было им известно, но о его значении никто не помнил, оттого они были собой, оттого они вообще были.
Их ссохшиеся тела, нагретые беспощадным солнцем, тихо звучали, когда жаркий ветер проносился над ними. Их песчаные души неслышно шуршали внутри горячих глиняных черепов. Их раскалённые добела губы блаженно улыбались простирающейся перед ними огромной пустыне, в которой никогда не наступала прохладная ночь, в которой всегда случалось пекло полудня. Время запеклось, пространство плавилось, они ждали.
Но вот что-то произошло. Они не переставали ждать, но почувствовали, что теперь они ждут иначе. Изменение не было их инициативой, оно просто не могло исходить от них, оно возникло как-бы само собой, в одном из их прошлых, одновременно проецируясь по законам их ожидания в будущем. Теперь будущее несколько отличалось от прошлого, а непонятное слово “прилив” неотступно сопровождало каждый момент их ожидания, прокладывая качественно новую связь между прошлым и будущим. Однако, смутное беспокойство, возникшее при разделении прошлого и будущего не отрывало их от ожидания. Они по-прежнему ждали, пусть ждали уже чего-то конкретного, что было скрыто за таинственным словом “прилив”, но всё-же “они” равнялось “ждали” и равновесие сохранялось. Память теперь сообщала им иную длительность, нарушая самодостаточность их ожидания, задавая вопросы: “Когда?”, “Что?”, “Как долго?”, “Зачем?”