Габриэль Витткоп - Сон разума
Таковы они были, в этой зале с зарешеченными окнами, в тусклом свете зимы, порожденные сном разума. Ибо, если даже предположить, что природа изготавливала их методически, сам этот метод был маниакальным бредом, черным безумием.
Наши ящики с шампанским и корзины с печеньем уже принесли. Пузатая монахиня, прямо-таки сизая от переполнявшего ее здоровья, хлопнула в ладоши и сказала несколько слов благодарности. Другая, очень пожилая, пробормотала что-то неразборчивое и, усевшись за фисгармонию, заиграла задыхающийся хорал, а Другие монашки и старики тут же затянули слова. Чудовища притихли, но мы догадывались, что они с напряжением ожидают чуда. По знаку сизо-баклажанной монахини две дебилки в теплых халатах, с жидкими волосами, закрученными в шиньон, принялись раздавать наши подарки: апельсины, нательное белье, мел— кие деньги. Старики утирали слезы или притворялись, что утирают. Уродцы проявили страстный интерес к своим подаркам, показывали их друг другу или ревностно защищали, когда не хотели меняться. Воцарилось волнение, легкий беспорядок. Мы воспользовались этой минутой, чтобы открыть первые бутылки.
— Никакого алкоголя, алкоголь здесь запрещен! — попыталась запротестовать молодая рыжеволосая монашка, но было уже поздно.
Шампанское неудержимо, как поток лавы из вулкана, это самое дионисийское из всех вин. Во мгновение ока чаши монстров наполнились. Да, перед ними стояли случайные чашки всех размеров, от толстых фаянсовых цвета охры для приготовления травяных настоев, до помятых алюминиевых армейских кружек. И вдруг полилось что-то новое, золотистое, пузырящееся и щекотное, с приятным запахом и волшебным именем, которое не каждому из них доводилось даже слышать. Они упивались этой ангельской мочой, словно лакричной настойкой.
Действие оказалось ошеломляющим. Первыми оживились старики. Вообразите себе, там ведь было сборище полутрупов, кожные мешочки в черных чехлах, развесистая язва, братская могила. И всё это готово было вспыхнуть великолепной течкой, половым буйством. Одноглазые старухи, проглотившие собственный рот, запевали жестокие романсы, вспоминая юность.
Нетопыри пытались их успокоить: ну, хватит, хватит же…
Но нет, старухи целовались, плача и смеясь до потери дыхания. Чудовища рыгали. Что-то загоралось в их глазах, далеко, как в глубине тоннеля, маленький рыжеватый отблеск. Чтобы погасить его или раздуть, они безмолвно тянули кружки к нам. Они сразу поняли, где источник.
— Хватит уже! Довольно! — протестовала молоденькая монашенка, но ах!
— Выпейте, сестра моя, ведь сегодня Рождество нашего Спасителя. Шампанское — это не алкоголь… а нечто гораздо хуже…
Ведь мы наливали и нетопырям, заметьте…
В три часа было уже так темно, что пришлось зажечь единственную лампочку, свисавшую со свода на проводе, мелкое усталое светило, которое выхватывало своим меловым кругом причудливые формы на угольном фоне, словно лунной ночью выступающие из полной тьмы скалы.
После стариков самыми пьяными были карлики. Они почуяли беззащитность кретинов и набросились на них с жестокой решительностью. Слышались жалобные крики и визг.
— А музыки-то у нас нет, — сказал львиноподобный человек, чей голос прозвучал неожиданно чисто из-под покрывавшей лицо гривы.
Я отметила, что на нем были туфли с пряжками, дамские туфли на высоком каблуке.
— Фисгармония! Ах, нет, только не это! Да, да! Ничего в этом нет плохого!
Монахиня с сизым лицом заиграла вальс из «Веселой вдовы» на фисгармонии. Вы когда-нибудь слышали «Веселую вдову» на фисгармонии? Старухи, старики, чудовища плясали все вместе, все, кто только мог двигаться, и даже те, кто не мог. Кавалеры на костылях старались поспевать за движением танца. Никто не умел вальсировать, это было копошение изуродованных насекомых, судороги агонизирующих, хоровод слепых, оглушенных ударами молота. Чтобы было удобнее, жирная задрала платье до бедер и прикрепила булавками, она тоже хотела танцевать. Великанша тяжело топталась, прижимая к животу полураздетую старуху, неописуемые груди которой торчали из корсажа. Некоторые танцевали в одиночку, закрыв глаза и закинув голову назад, как дервиши. Другие собирались по трое или по четверо, образуя расплывающиеся уродливые круги.
Разгул нарастал. Фисгармония ревела, затем испускала душу, чтобы с новой силой пуститься в какофонию шабаша. Ссоры вспыхивали между монахинями и между питомцами пансионата, скандально разрастались и лопались, как пузыри. Гнилостный запах распространился по зале. Среди звезд из золотой бумаги, иголок рождественской елки тапки намокали в лужицах то ли шампанского, то ли мочи, блестевших в свете лампочки. Огромные тени населяли полумрак сводов своими гротескными жестами и опадали, как хлопья сажи, вдоль стен, пронизанные пламенными взглядами, как у стаи волков, ибо под бельем из серой фланели со штампом заведения угадывались желания и влечения. Привязанные к одинокому наслаждению, замкнутые в постоянной фрустрации полового чувства, питомцы — или, если хотите, заключенные R. — казалось, в первый раз познали распущенность. В первый и в последний раз. Столько теней. Одна лампочка на потолке. Такой могильный запах. Изысканный час, что медленно опьяняет нас. Тут и там пронзительные крики. Стоны, сдавленное кудахтанье. Кто-то кричит, кричит, кричит в плотном куске темноты. Этот крик раздается часто в памяти моих снов, вниз и вверх, возродился, погас, задохнулся, забил — фонтан неисчерпаемый боли. Я никогда не знала, и я знала всегда: девушка-паук. Если вы задумаетесь о позе, диктуемой ее сложением… Старуху тошнит под столом.
Развалившись по лавкам, локтями в раздавленных пирожных и пролитом шампанском, нетопыри забыли свою природную скромность. Строгость их монашеского одеяния нарушена, чулки спадают спиралью на старые мужские башмаки.
Боб и я по молчаливому соглашению готовились уйти, когда одна из групп в углу залы привлекла наше внимание своим неистовством. Мы приблизились. Я не нахожу слов, чтобы описать зрелище, представившееся нашим глазам, которые отказывались верить…
В центре круга обезумевших зрителей мужчина, о котором я вам уже говорила, снял мешок на торсе, скрывавший близнеца-паразита. Можете ли вообразить? Представьте себе таз, грудную клетку и атрофированные конечности — не хватало пальцев рук и ног — существа величиной с десятимесячного ребенка, который выходил из грудной кости взрослого. Кормясь от хозяина, такой организм без головы, без самосознания, обладает между тем собственной системой кровообращения и выполняет самостоятельные движения. Этот, под воздействием алкоголя, сучил искривленными ножками в ритме сумасшедшего велосипедиста; его недоразвитые ручонки хватались за торс брата, который, весь красный, хохотал клокочущим смехом горгульи. Меловые пятна электрического света неровно освещали паразита, чья гладко натянутая кожа блестела как воздушный шар, играли на лицах веселящихся ночных чудовищ, зажигали стекла, которые одна старуха носила как пенсне. Присутствующих развлекал не столько вид близнецов — уж наверное, он был им знаком, сколько те жесты, которые производила эта ужасная машина из плоти, трясясь под их взглядами. Нуда, конечно, the goose…
Мы с Бобом сбежали, как воры. В машине, которая отвозила нас домой, он взял меня за руку.
Я уже заканчивала это письмо, когда вспомнила еще одну вещь. Вечером после посещения R. Боб пил быстрыми глотками, как он делал всегда, когда хотел скорее напиться. Затем он повернул ко мне свое такое красивое еще лицо и сказал незнакомым голосом: — Когда жалость нестерпимо мучает меня, что остается мне, как не кидать камни в тех, кто ее вызвал?
Цена вещей
перевод А.Величко
Худой, согнутый, как складной нож, человек с дымчатыми глазами созерцает паутину. Шелковые нити — это каналы, впадающие в другие каналы, и, сходясь к собственному центру, город геометрически упорядочивается, план города — это и есть Амстердам. Здесь он жил тысячу лет тому, десять месяцев назад, серый, как жесть, горящий желанием крыльев. Ибо я горел желанием иметь крылья, даже когда опьянялся здесь древними яствами: мелкой камбалой в сметанном соусе, слоеными пирожками, имбирными пирожными, засахаренной айвой. Я приносил жертвы этому тяготению, которое отрицало мою душу и, нисколько не умаляя беспокойства, напротив, усугубляло его, доводило до состояния болезненной антитезы, как язык, терзающий больной зуб. Икар падает вниз головой на фоне желтого неба. В этой паутине вкус ржавчины от старого замка наполняет рот терпкостью: вкус ломки. Что-то связано, заткнуто, механизм не работает. Во снах бывает: забыто слово, утерян жест, не совершен обряд, покров лежит на том, что должно быть явлено, отсутствие переходит в казнь, ломка, ад верующих. Древняя клеточная память, самые глубокие старые сны всё-таки живут в нем. Я — агатовый шарик, пронизанный млечными путями, разноцветными дорогами, черными нитями, которые привязывают меня к моему прошлому. Я палимпсест, словно изглоданный червем беспокойства и забвения.