Джон Кинг - Тюрьма
В чем я уверен точно, так это в том, что завтра я отправлюсь в тюрьму. Переводчик извращает благочестивые предупреждения судьи, получая от этого собственный кайф, осторожно влезает в мои мозги, по его словам — я ничего не значу теперь для общества, великий миф о тюрьме, и о заключении в тюрьму, и о самых жутких человеческих зверствах внезапно становится реальным, мой череп — это закрытая пустая библиотека, в ней вибрируют и искажаются эти простые слова, и по моей спине бегут мурашки. Я пытаюсь забыть это, я не могу нормально соображать, и вот я представляю, какие преступления совершили люди, окружающие меня. Старикан кажется мне скотом и бродягой, подросток — грабителем и магазинным воришкой, лысый — сутенером и торговцем гашишем, двое толстых мужчин — наемными убийцами и насильниками с большой дороги. Но так я сойду с ума от этих мыслей, и я поднимаю глаза, фокусируюсь на трещине в потолке, заставляю себя представить эту трещину стеблем какого-то растения, медленно пересчитываю его жилки. Даже если бы я мог говорить на их языке, я не расспрашивал бы их о жизни, не говоря уж о преступлениях. Я не хочу об этом знать. Неведение — это действительно счастье. Что действительно идет в счет, так это то, как я проведу следующие несколько дней, а также все последующие годы.
Но я нервничаю, я не нахожу себе места, я встаю, подхожу к окну, к маленькому прямоугольнику из трех прутьев, в котором нет стекла. Я дотягиваюсь до этих прутьев и чувствую порошок ржавчины, подтягиваюсь и понимаю, что они крепко вмонтированы, под ржавой пылью — твердая сталь. Глоток чистого воздуха — и я снова вспоминаю, как отвратительно воняет в камере, в параше смешаны дерьмо и ссанье, и все это в тумане ужаса. Я задыхаюсь в этой атмосфере. Я задираю нос выше, чтобы поймать следующий поток кислорода, забыв о чуме и гангрене, которую легко подхватить через открытую рану на лбу, и думаю урывками. Там, снаружи, давно спит город, потрескивают уличные фонари, и многочисленные добропорядочные граждане идут по своим делам, с миллионами своих тайн; клубок эфирных и промышленных проводов урчит под неполной луной, электричество загнано в провода, но готово вырваться наружу и разрушить наши жизни.
Все, чего я хочу от себя самого, так это вырваться из полицейского участка и добраться до доков, спрятаться в машинах и контейнерах, вскарабкаться по трапу и убраться прочь на танкере, который держит путь в Новый Орлеан или в Сан-Франциско, в Бомбей или в Калькутту. И мне плевать, сколько продлится это путешествие, главное — прочь от этой камеры и долгих лет тюрьмы, которые ждут меня там, на вершине холма.
Я отрываю ноги от земли, снова пытаясь ослабить прутья, я хотел бы быть тяжелее, но они не сдвинутся с места, и даже если бы можно было разогнуть их и пролезть в эту дыру, после падения я останусь калекой. Я представляю судью: он вращает своей шеей и прибавляет еще несколько лет к моему сроку, разражается еще одной тирадой; и я чувствую, как он сверлит меня глазами, представляю, как он продает леденцы у станции, этот профессиональный мороженщик поднимает молоток, и его красноречивые угрозы грохочут на весь зал суда. Я оборачиваюсь и замечаю подростка, который отводит от меня пристальный взгляд. Снаружи эхом отдаются чьи-то шаги, и я сползаю по стене на свое место, появляется охранник, пересчитывает наши головы, чешет за ухом и зевает, совершая свой обход.
Я долгое время не могу заснуть, у меня болит голова, а на лбу рана, и из-за моего полного смятения любая попытка найти причины происходящего разбивается вдребезги. Важно, чтобы я оставался в боевой готовности, я должен сосредоточиться и взять себя в руки, но камера — голая, даже без единой линии граффити, на которой можно сфокусироваться, а мой мозг слаб, все цепляется за этот зал суда. Возвращается переводчик, рассказывает, какой ужас ждет меня в тюрьме, там психопаты затачивают свои ножи и мажут салом хуй, там буйствует оргия расчленения и содомии. Я стою у порога земного ада, судья и его лакеи довольны, бюрократы и газетчики самодовольно усмехаются, им по вкусу это извращенное понятие о возмездии. Мужское изнасилование — это их фантазия и мой ужас. Лучше пусть я умру. Смерть мне тоже пообещали. В этой камере мы ждем начала кошмара, и все-таки ночь — по-прежнему время, когда приходят завывающие гоблины, и я хочу, чтобы она кончилась, и в то же время я хотел бы, чтобы она длилась вечно. Стены сжимаются, камера уменьшается в размерах, и я глотаю воздух, у меня сдавливает грудь, и ребра впиваются в легкие, я скрежещу зубами, пытаясь вздохнуть, пытаясь забыть о суде.
Невнятная полудрема торчков и дрожащее тусклое освещение берут свое, и против моей воли этот день воскресает, взбешенные лица представителей власти, орущие с расистской желчью, они показывают на меня, оскорбляют меня, обвиняют меня во всех преступлениях на свете; и я — ненавидимый приговоренный человек, меня окружают порядочные граждане, от которых отвратно несет потом, их запах кажется омерзительным этому новобранцу, выкидышу, смутьяну и беженцу, их презрение раскаляет атмосферу, меня обжигают эти лживые слова, которых я не понимаю и потому не могу отрицать, шквал кулаков и грохот ног — это нормальный выплеск напряжения для управляемых профессионалов, и глаза судьи почти вываливаются из глазных орбит, а прокурор чернеет, требует наказания, суд — это театр характерных актеров, и каждый играет свой обрывок роли, обвинитель настаивает на таком наказании, которое будет соответствовать моему преступлению, переводчик добавляет собственные злобные измышления насчет процесса, а мошенник-мороженщик продает ваниль и свистки негодяям, которых уводят в наручниках, его подстегивают лицемеры, они считают, что криминальный сброд — это их пытка, и я склоняюсь к земле, падаю и хватаю мороженщика, и в этот раз я держу его за шею, потому что он существует, здесь и сейчас; и я отплачиваю им сполна — я разбиваю его башку о прутья решетки, первый жесткий удар — судье, а второй — прокурору, а еще один — переводчику, а более глубокие раны — бюрократам и исполнителям, лакеям и жополизам, ничтожным чиновникам и офицерам полиции, которые арестовали меня, и так далее, я разбиваю череп каждому, кто когда-то поступил со мной плохо, вплоть до школьных обидчиков. И снова, и снова, и снова. Они хотят, чтобы я боялся других заключенных, и я боюсь их, но я держу в руке священный текст и клянусь, что никогда не сдамся и никогда не буду выполнять их грязную работу. И я просыпаюсь в поту. С трудом сглатываю. Время неожиданно начинает иметь значение.
Я хочу начать с начала, я хочу сидеть вместе с бабушкой перед камином и чувствовать, как меня обнимают руки моей мамы, и я смотрю на старика, сидящего напротив, и мне хочется знать, правда ли то, что чем больше лет прожито, тем отчетливей становятся воспоминания. Его губы движутся, он жует беззубыми челюстями, так же, как и в младенчестве, с этого он и начинал, он плюется слюной и поднимает свое тело, спотыкаясь, идет к параше, снимает брюки и садится на корточки. Его кишки взрываются и обрызгивают камень. Я прижимаю лицо к коленям. Вонь его тошнотворного пердежа наполняет камеру. Я прижимаюсь еще крепче, жду, пока запах улетучится. Он подмывается водой из бадьи, старается смыть за собой все, он отворачивает лицо, возвращаясь на место. Я снова проваливаюсь в дремоту, теряюсь в темноте, и меня преследуют слабые звуки старческих всхлипываний.
Какие-то люди просыпаются по утрам и видят лицо обожаемой жены на соседней подушке, чувствуют ее мягкое сонное дыхание и ободряющий запах дешевого талька. Они, может быть, бросают беглый взгляд сквозь полуприкрытые глаза на лицо любимой подруги, капля дорогих духов за нежным ушком. Или, вероятно, они удивляются, встретив пристальный взгляд экзотичной незнакомки, и страстный поцелуй уносит запах несвежего перегара. Везде, по всему миру, мужчины открывают глаза и следят за женщинами, впитывают их тепло, купаются в волнах их любви и уважения, но для некоторых из нас, бродяг, скитающихся, как бог на душу положит, странников, и бомжей, и безработных пьяниц, да, для нас жизнь оборачивается несколько по-другому. Для таких, как я, утро означает стук полицейской дубинки по решетке камеры, вонь открытой параши и лицо измученного человека, с рявканьем отдающего приказы. На полсекунды это почти кажется смешным.
Решетчатая дверь открывается, и я протягиваю руки для наручников, реальность возвращается, лязг серебряных браслетов, полицейский почти с нежностью защелкивает их. Он уводит меня прочь из клетки, проводит через ворота, вдоль по коридору, стены которого обрамляют наброски черно-серых лиц, художники, борясь с естественными пропорциями, почему-то увеличивают брови и суживают глаза, серия жалких губ под поросячьими ноздрями. Даже волосы, короткие они или длинные, похожи на проволоку, острый карандаш дорисовал невнятные патлы. В этой галерее нет женщин; но вот лица этих подозреваемых сменяются полноцветной фотовыставкой на криминальную тему, и все становится иначе. В основном тела. Лица искажены или спрятаны. Молодая девушка неуклюже развалилась среди ржавых банок и смятых пластиковых бутылок, из ее рта торчат трусы, ноги раздвинуты, а глаза широко открыты. Мужчина сидит в машине, его грудь расколота, свесившаяся голова — в семи оттенках свернувшейся крови. Обуглившееся напоминание о женщине, валяющееся на пирамиде выжженных кирпичей, ее лицо угольно-черное, зубы сверкают. Я отворачиваюсь.