Марианна Рейбо - Письмо с этого света
Другое воплощение ужаса обитало прямо за моей кроватью. Человек в Серой Шляпе. Чуть ли не каждый вечер я с замиранием сердца ждал, что сейчас на спинку кровати плавно лягут руки в белых перчатках и вслед за ними поднимется Серая Шляпа с широкими полями… Дальше воображение отказывалось работать, ведь мне уже не могло стать страшнее.
Верить в домовых и полтергейстов, конечно, глупо, но не менее смешно не верить в приведения. Ведь «привидение» от слова «привидеться», а привидеться может все что угодно, если к тому располагает психическое состояние. Мистический страх для человека – наркотик, желание заглянуть за черту, но именно он – страх не пострадать, но увидеть – есть один из сильнейших: страх перед безумием.
И все же очень скоро мне довелось убедиться, что есть ощущения куда более неприятные, чем родные и близкие страхи…
3
…Отверженность и бессильная злоба. Об их существовании я узнал при первом же столкновении с социумом, когда, как все дети, пришел «первый раз в первый класс». Я стоял на линейке, сжимая в руках огромный букет цветов, из-за которого мне ничего не было видно. Мне было диковинно и неуютно в эпицентре копошащейся незнакомой жизни, которая засасывала меня, вырывая из привычного интимного мирка доброты и семейного уюта.
Тогда я, конечно, еще не понимал, что именно со мной происходит и отчего предательский комок то и дело подступает к горлу. Ища поддержки, я осторожно скосил глаза в ту сторону, где должна была стоять мама, но ее там уже не было. Я понял, что остался один на один с враждебным миром чужих людей. Сердце упало, слезы подступили к глазам и назойливо защипали в носу. Первым порывом было кинуться на поиски того единственного, что составляло до сего момента центр моей вселенной, но я остался стоять, стараясь как можно незаметнее вытирать влагу из глаз и ноздрей о прозрачную упаковку цветочного букета.
Знаю-знаю, вы уже зеваете, господа, ведь нет ничего утомительнее, чем чужое нытье о фрейдовском детстве, из которого так-таки и вытекают все последующие невзгоды. Каждый из вас и сам не дурак рассказать, как его несправедливо ставили в угол или того хуже – дразнили жирной свиньей, чем нанесли неизлечимую рану его хрустальной душе. Но потерпите еще немного: раз уж я решил обо всем рассказать, нельзя устраивать из воспоминаний чехарду.
Итак, вскоре оказалось, что на этом свете любят меня далеко не все. Если раньше со мной обращались как с пупом земли, то теперь я был не более чем мелкий хрящик в огромном, закоснелом организме. Как только я (надо признаться, каждый раз не без борьбы) выдворялся за пределы спасительной квартиры, я терял право на самость и превращался в рядового члена коллектива.
До сих пор задаюсь вопросом, что же это такое – жизнь в современном коллективе? Вряд ли ее можно назвать сосуществованием индивидуальностей или неким единением людей. Скорее это искусственно созданное уродство – наподобие несчастной собаки, в шею которой вживили вторую голову. Увидев ее чучело в музее естественных наук, я содрогнулся, представив, как эти головы грызли друг друга за право похлебать из миски ради насыщения одного общего желудка. То же и в коллективе. Ты больше не можешь быть самим собой, парализованный прилепленным к тебе Другим. Самосознание постепенно покидает тебя, уступая место бесконечной череде социальных действий, и ты, уподобляясь животному, растворяешься в массе, теряя свою отдельность, забывая о том, что существуешь.
В зомбированном мире школы действуют все те же законы коллектива. Стань как все или будешь раздавлен – вот девиз, которым руководствовались мои большие и маленькие мучители, не понимая, что я, может, и хотел бы стушеваться, уравняться под гребенку, но у меня не получалось. Как бы я ни хитрил, как бы ни притворялся, у меня на лбу стояла печать чужака, вызывавшая подсознательный страх и неприязнь.
Однако постепенно приспосабливаешься ко всему. Вместо того чтобы раствориться в биологической массе, я научился прятаться в вакуум собственного «я», абстрагируясь от внешних раздражителей. Не подвел и организм – я начал часто и затяжно болеть. Если в радиусе километра появлялась хоть одна инфекционная бацилла, я немедленно ее улавливал, с наслаждением предвкушая дни выздоровления, когда боль и жар отступают, но слабость еще не позволяет покинуть ласковые объятия постели. Тогда я мог вдоволь читать, слушать музыку и придаваться грезам о том времени, когда стану взрослым, а жизнь – легкой и приятной.
4
«Человек создан для счастья, как птица для полета» – ни в чем я не был так уверен, как в истинности этого общеизвестного тезиса. Только полет этот никак мне не давался. Я не чувствовал себя счастливым. И поскольку я не ощущал счастья, то полагал, что я несчастлив.
С ранних лет во мне начали проявляться кокетство и интерес к противоположному полу. Правда, поначалу стремление это было предельно абстрактным, размытым, не сосредоточенным на реальном окружении, а направленным скорее на умозрительные образы. Герои книг и кинофильмов волновали меня куда больше, чем одноклассники, казавшиеся некрасивыми, глупыми и противными. Увы, это вовсе не значило, что мне было наплевать на их мнение обо мне…
Переходный возраст сыграл со мной злую шутку, превратив в гадкого утенка. Я был убежден, что все мои несчастья происходят от внешности, и мечтал о красоте как о единственном спасении. Что я только не пытался с собой сделать, чтобы стать привлекательнее! Румянил щеки, выщипывал брови, придавал ногтям разнообразные формы… Однажды даже ухитрился выбрить себе широкую полосу волос, чтобы лоб казался выше. Стоит ли говорить, что из этого вышло и сколько мне пришлось претерпеть, прежде чем волосы отрасли обратно.
В отрочестве особенно ранят вещи, которых взрослый просто не заметит. Я изо всех сил старался выглядеть безупречно. Самым тщательным образом оглядывал одежду прежде чем ее надеть. Не менее тщательно разглядывал себя в зеркале перед тем как выйти на улицу. Чистился, причесывался, подкрашивался и прилизывался как только мог. Но почему-то всегда что-нибудь оказывалось не в порядке. То моросящий дождь превращал мои гладкие, расчесанные волосы в растрепанную метелку. То я вдруг обнаруживал у себя на одежде пятно, которого перед выходом из дома и в помине не было. То предательский прыщ приводил меня в состояние, близкое к отчаянию. В общем, все то, что происходит каждый день со всеми, тогда представлялось моим индивидуальным проклятием. Безупречный внешний вид казался божьим даром, который мне никогда уже не достанется.
Тем не менее настал момент, когда моя заветная мечта начала сбываться. Уже годам к пятнадцати я достиг среднего роста, мои ноги вытянулись, бедра округлились, детский вздутый живот пропал. Прилегли ранее торчавшие уши, постепенно исчезла столько лет мучившая перхоть, черты лица, утратив былую размытость, стали более четкими и правильными. Однако я не сразу заметил эти перемены. Да и окружающие тоже. Ведь красота приходит не вдруг, она формируется постепенно, и увидеть эти изменения может только тот, с кем ты давно не виделся. Меня же окружали люди, с которыми приходилось встречаться постоянно: одноклассники, соседи, ребята из деревни, куда меня каждое лето увозили отдыхать. Они не замечали происходивших во мне изменений, а если и замечали, то предпочитали не менять приоритетов, дабы не оказаться в глупом положении. Однажды заработав себе репутацию изгоя, избавиться от нее практически невозможно. Оказалось, не имеет значения, как я выгляжу, как веду себя, как отвечаю на уроках. Ненависть ко мне всего школьного коллектива к этому времени уже достигла апогея, то и дело взрываясь скандалами крупного или мелкого масштаба. Они видели во мне угрозу своему устоявшемуся мировоззрению, чуяли иную природу, а сам я, сознавая это, в душе гордился своей исключительностью.
5
«Человек создан для счастья, как птица для полета»… Когда эта фраза стала моей мантрой, всосалась в кровь и закодировала сознание?.. Думаю, навязчивая жажда счастья проникла в меня одновременно со своим неотъемлемым спутником – чувством смерти.
Люди умирают. Я узнал об этом года в три, и мне это как-то сразу не понравилось. И хотя мне рассказали, что умирают рано или поздно все, я долгое время никак не мог себе этого представить. В глубине души я продолжал надеяться, что этой участи некоторым все же удается избежать и что эти кто-то – я и все, кого я люблю. Поэтому я отмахивался от мыслей о смерти, как от назойливой мухи, надеясь на их абсурдность и не имея душевных сил смириться с ними…
Вытянутый белый зал освещает холодный свет энергосберегающих ламп, неприятно смешиваясь с блеклыми лучами ноябрьского солнца. Медленным гуськом толпа людей проходит в двери, вытягиваясь шеренгой по всему периметру помещения. Я среди них. Мне чудно́ и пусто. Я бесстрастно смотрю на лакированный черный гроб на небольшом возвышении посреди зала. В нем, одетый в свой лучший костюм, лежит мой отец. Думал, будет страшно, но нет. Мне кажется, я спокоен как никогда, словно нахожусь в кинотеатре и смотрю фильм в стиле арт-хаус. Отца трудно узнать в этой красивой восковой маске, когда-то бывшей его лицом. Бескровная и невозможно спокойная, она подавляет величием. В ушах звенит от застывшего в воздухе напряжения. Что-то бубнит священник, но по лицам видно, что его никто не слушает. Вперед выходит моя мать с охапкой багровых роз и неуверенно подходит к гробу. Уронив цветы отцу на грудь, она сгибается как от удара под дых, и я, словно издалека, слышу вырывающийся из ее груди повизгивающий вой. Мне неловко за нее. Она пытается заткнуть рот носовым платком, чьи-то руки подхватывают ее под локти и уводят к стене. Священник, пытаясь заглушить ее горькие всхлипы, гундит все громогласнее. Все крестятся, я тоже пытаюсь, но никак не могу сообразить, какой рукой и как это правильно делать. Для меня этот жест в новинку и не несет никакой смысловой нагрузки. Я повторяю его из вежливости, чтобы не привлекать внимания. Одна из лямок висящей на плече сумки предательски сползает и повисает вдоль бедра. Я не поправляю ее – боюсь лишним движением нарушить торжественность момента. Мой сосед по шеренге, один из приятелей отца, заботливо возвращает лямку на место. Я делаю вид, что не заметил, хотя в глубине души очень ему благодарен. От еле ощутимого в воздухе сладковатого запаха начинает мутить. Расстроенный мозг лихорадочно обрабатывает одну-единственную мысль: что делать, когда наступит моя очередь подходить к гробу? Поцеловать труп я не смогу, нет-нет, это совершенно невозможно. Дотронуться? Я содрогаюсь при одной мысли об этом.