Андрей Ханжин - Глухарь
Если тебе вдруг показалось, что в те времена я пребывал в некоем вакууме, то это, конечно, не совсем так. Просто я недостаточно ловок во владении художественным словом, чтобы оживить в твоем воображении полную и объемную картину моего пребывания на малолетке.
И вообще, я подозреваю что в бытовой истории человечества многое искажено или неправильно понято именно из-за косноязычия или нетерпеливости рассказчика. Но что поделать-творцы творят, а хроникеры строчат.
Однако я не творец и мои слова могут повлиять разве что на ужесточение режима содержания в какой-нибудь отдельно взятой колонии. На месте это может показаться неудобством, а в сущности это является благом. Но к такому пониманию трудно прийти находясь внутри схемы, внутри механизма, да еще зажатым его шестернями.
Так вот, о внутренних слияниях и расторжениях.
Постоянные стычки, драки между отрядами, война за каждый сантиметр жизненного пространства, перманентное нагнетание обстановки страха, провокации отрядных мусоров: «Еще одно нарушение и отправим в Читу на спец-усиленный!»
Короче, что тебе говорить…
И как бы друзья, и как бы враги. И от этого бесконечного «как бы» тошно на душе и тоскливо.
Еще и день рождения приближался.
Никогда я не радовался дню своего рождения. И по собственной воле никогда его не отмечал.
Но в то время был у меня лагерный корешок по фамилии Музолевский. Его отец служил актером в воронежском драмтеатре. И мальчишка этот сидел за какую-то глупость, подрался из-за барышни с сынком местной партийной шишки. Парень нравился мне своей независимостью и начитанностью.
Мне же довелось познакомиться с его отцом в родительский день. Было там такое мероприятие. Один раз в году в зону запускали ближайших родственников с целью проведать своих отпрысков в местах их непосредственного обитания.
С тех пор мы переписывались с этим дядькой. Мне помогали эти письма, помогали не забыть о том, что есть люди, которые общаются с другими людьми просто потому что все мы-люди. Он делился в этих листках своим пониманием жизни, просил присматривать за сыном. Вот, пожалуй, то единственное, зачем я когда-либо «смотрел».
Так вот, Музолевский-сын решил отметить мой день рождения. Он скрывал, но я точно знал, что несколько месяцев он откладывал в отдельный мешочек, который хранился в каптерке, всякие ништяки-конфеты, джем, пряники… Где-то даже раздобыл пачку сигарет Salem. Короче, он очень старался.
Но вечером, накануне празднования, меня отвел в сторону, подальше от любопытных ушей, тот самый подтянутый лейтенант Линза, заместитель начальника отряда и завел странный разговор.
— У тебя завтра день рождения? Я слышал, что ты и еще несколько осужденных отмечать его собираетесь.
— Собираемся.
— Как?
— Ну стол накроем… Посидим, на гитаре побренчим… А что?
— Как бы тебе сказать, — Линза чувствовал себя как-то неловко,
— Не стоило бы делать этого именно завтра. Может быть, сегодня отметите? Или через день?
— Не понимаю, Сергеич, почему же не завтра?
Действительно, я не понимал.
— Как бы тебе сказать, — Линзе стало еще неуютнее. — А ты сам не знаешь? Нет? Завтра день рождения Гитлера… Вот, у тебя еще и прозвище «Фашист». Меня просили поговорить с тобой. Как бы тебе объяснить… Наша страна очень пострадала в Великой Отечественной войне. Память ветеранов… Родители многих наших сотрудников прошли через эту страшную войну… Почти каждая семья потеряла близкого человека…
Я подумал о Музолевском.
— Но мы же не чей-то день рождения собираемся отмечать, а мой!
— Понимаю, понимаю… Но если завтра вы будете праздновать, нас могут не так понять. Мы и так в отношении тебя нам ногое глаза закрываем. Пойди навстречу. Не надо завтра.
Так я узнал великую идеологическую тайну-дату рождения Адольфа Элоизыча Гитлера. Но мне было очень больно смотреть в расстроенные глаза Музолевского.
А на следующий вечер, то есть на исходе дня моего рождения, ко мне подскочил маленький козлик и сообщил, что воспитатель Константин Сергеевич вызывает меня к себе в кабинет.
Линза, изрядно поддатый, сидел за письменным столом. Как я вошел, он запер дверь на ключ, достал из под стола бутылку водки, налил в два стакана и, чокнувшись, сообщил, что я «единственный человек, с которым можно выпить не опасаясь за последствия».
Выпивать с ним я отказался.
Линза загрустил.
Только мне показалось, что его меланхолия вызвана не моим отказом, а тем что форма на нем не того цвета…
Да и вообще не того государства.
Наташа.
Дождливый день раскрывает перед нами свою серую книгу покоя. Посмотри за окно и попробуй понять эту воду, эти стертые лица небес, эти деревья роняющие усталую листву. И если ты человек, то каждый прожитый день открывает тебе тайну еще одного иероглифа. Все перед нами… Все перед нами.
Когда тебе семнадцать и будущее весьма туманно, и приглушенный женский голос вечерней радиостанции обволакивает сознание романтическими грезами… Когда журнальная вырезка важнее иконы, а утренние простыни испачканы пятнами снов, тебе очень трудно удержать в равновесии свою душу перед лукаво-скромным взором привлекательной девушки.
Когда тебе семнадцать и вокруг тебя существа одного с тобой пола, любая девушка кажется привлекательной, браток.
В такой ситуации любая женщина-источник романтического вдохновения. Любая-лотос.
И я могу говорить о потере рассудка.
Могу, потому что рассудительность и ее прямое продолжение-расчетливость не одарили меня своим присутствием. И в этом смысле я-человек обделенный и лишенный радости тихого размеренного покоя.
Говорят, что некоторым неуравновешенным личностям является в старости строгая гармония, и они примиряют в себе все противоречия. Но мне, к сожалению или к счастью, не суждено дождаться времени просветленной мудрости. Каждый следующий день имеет право стать последним. И я озвучиваю для тебя всю эту перемесь прошлого, надеясь на то, что и сам смогу оттыкать в своем монологе хоть что-нибудь сомнительное и спорное-ради чего можно было бы сожалеть о невозможности пройти по жизни другой дорогой.
Не знаю… Наташе было лет девятнадцать. Не знаю. Скорее всего, она училась в воронежском университете, на иностранных языках и, я думаю, училась не плохо.
Показательная зона по своему статусу предполагала проведение некоторых «Культурно-воспитательных» мероприятий. И на моей памяти они случались дважды.
Первым было общелагерное прослушивание политических частушек в исполнении нетрезвых изготовительниц «козинака обыкновенного». Пели дамы чудовищно. Частушки были глупыми.
А вот вторым мероприятием…
Вторым мероприятием стало историческое посещение нашего лагеря студентками ВГУ. Целью посещения было приобщение малолетних преступников к моральным ценностям социалистического общества.
Надо сказать, что легавые организаторы подошли к этому мероприятию творчески. Следуя их замыслу по зоне разбрелись два десятка девочек в летних платьицах, стихийно собиравших вокруг своих талий зачарованных оболтусов.
Девочки, пусть будет «девушки», разворачивали газеты-«Правду», «Известия»-и зачитывали оттуда актуальные заметки, подчеркнутые начальником лагерной оперчасти.
Кто бы вникал в эту важную информацию!
Мама моя, не улыбайся…
Каждый половозрелый осужденный норовил подсесть или подступить к лекторше как можно ближе, чтобы детально изучить каждую телесную выпуклость, зафиксировать в памяти расположение каждого родимого пятнышка, чтоб набранных впечатлений хватило на долгую осень и на бесконечнодлящуюся зиму.
Думаешь, мне не было любопытно?
Да мне было интереснее всех их вместе взятых, узнать, что и как у девушек выступает и углубляется! Инстинкты волокли меня в самую гущу лекционных событий!
Но я не подходил.
Я стоял в стороне.
Потому что мне было очень трудно смириться с мыслью, что вместе со мной этих несчастных ангелов будет похотливо разглядывать какой-нибудь слюнявый козел. И меня разрывало желание снять с дверей барака стальную пружину и расколошматить головы всем этим прыщавым онанистам!
И в то же время, как я их понимал…
Да ведь только их, будущих рецидивистов, домушников, мокрушников, только я их понимал. Они были такой же равноправной частью моей жизни, как набитые на коленях звезды. И все их микроскопические пороки подпитывали мою меланхоличную ненависть. И моя собственная кровь становилась в тысячи раз дурнее, коварнее, лицемерней и убийственней чем вся их жизнетворящая жижа вместе взятая.
Но тогда я еще был святым.
В те годы я еще ничего не совершил ни для личной корысти, ни для личного удовольствия. Я повиновался наитию и происходящее со мной не зависело от моих желаний.