Андрей Иванов - Исповедь лунатика
Даже если б там был порядок… весь дом на снос! Пока такие дома стоят, человек будет по уши в дерьме (хотя иногда я думаю иначе: пусть стоит, пусть станет памятником; пусть эти люди живут и не умирают; пусть им дадут пенсии величиной с зарплату министра: сорок пять тысяч крон ежемесячно за одно только то, что живут в этой лачуге, живут и всему миру напоминают о том, что все мы – жалкое скопище скелетов). Даже если у остальных жильцов евроремонт (старуха может сколько угодно менять очки, рано или поздно она ослепнет), суть не меняется: дом едва стоит, в нем просто страшно жить. Не потому, что опасно (опасно везде), а страшно – потому что в голову всякое лезет.
Но эти люди привыкли; у них в черепушках надежды и обещания на вьюнах висельниками болтаются не первый год, на костях уж мяса не осталось, а они ждут чего-то, во что-то верят и – они даже довольны: платить немного. Они и в Крокене запросто прижились бы; радовались бы как дети. Такая это порода людей. Они всегда пойдут на компромисс с судьбой и властью… будут плеваться, ругаться, но чуть покрошишь им, окажешь незначительный знак внимания – кружку подаришь с символом партии или спички, – и они всю родню из могил выкопают, на санки погрузят и за тобой потянутся обозом в светлое будущее: будем ютиться в шалашах! станем лишаями на скалах! Вековой навык: уродовать себя и своих детей, искусство делать петельку для очередной иллюзии, чтобы в один прекрасный день повесить надежду и вокруг пляску устроить, пир во время чумы, в бубен бить и блевать ругательствами до потери сознания. Потому и дом такой… Потому и крыша рухнула… Под этой крышей двадцать квартир, но живет в них несколько тысяч. Поколения иллюзиями отравленных душ. Потому что в каждом человеке несколько тысяч призраков тех, кто точно так же надеялся, верил, ждал, выращивал вьюн, чтобы вздернуться.
4
С нами в одном коридоре поселилась семья из Питера, Великановы. Были они огромные, шумные, деловые. Дяде Леше (так называла его Дангуоле) было сорок, а его супруге Валентине годом больше, чем мне, поэтому ее мы называли просто Валя. Им не сиделось на месте. В первый же день дядя Леша собрал валявшиеся велосипеды, починил их, и они укатили куда-то. Валентина собирала редкие красивые камни, они часто за ними ходили в горы. Она еще рисовала акварелью с натуры. Отчего-то жила в них уверенность, что не вышвырнут норвежцы их в несколько месяцев, оттого приобрели старенький автомобиль. Мы ползали по Норвегии вместе с ними. С горы на гору. Валентина рисует, мы что-нибудь собираем… У дяди Леши руки горели, ему постоянно требовалось что-нибудь чинить или строить. Взял и построил крыльцо. С видом на речку.
– Видел, да? – как-то спросил он меня, когда мы сидели под козырьком его крыльца. – Тур вывел трубу в реку! Говно сливает!
– Видимо, экономит хозяин, – сказал я. – За говновоз платить надо.
– Обалдеть!
Это случалось не всегда. Труба появлялась время от времени. Однажды чокнутый серб выпрыгнул в окно и побежал в реку топиться, бросился и с воплями выскочил, прибежал обратно… он стоял в коридоре и матерился: в пичку матерь! в пичку матерь! Говно стекало с него на пол, казалось, что оно сползало вместе с кожей. Была ночь, разбуженные люди вылезали посмотреть. Он беспомощно стоял, не зная, что предпринять, куда пойти… как отмываться… с ног до головы в дерьме! Его трясло от бессилия, ярости и жалости к себе. Он воздевал руки к потолку, хватался за свое консервное распятие, чистил его, снова смотрел на свои говном облепленные руки и в отчаянии вскрикивал: в пичку матерь! Наверное, ему казалось, что теперь ему не очиститься никогда. Тут ему на помощь пришел дядя Леша, попросил серба выйти во двор, достал шланг и помыл его, как мыл свою машину. Это было унизительно. Люди смотрели из окон. Низкорослый серб и русский гигант с шлангом. Серб стоял совсем неподвижно. «Ничего, ничего, – приговаривал дядя Леша, – и не такое бывает…» Вода была холодной. Стиснув зубы, серб терпел. Терпел и стонал. Не от холода – от омерзения. После этого он совсем зачах. У него что-то случилось с желудком, и его увезли. «Делать зонд», – авторитетно говорила Дангуоле и добавляла, что скорей всего язва. После этого инцидента Тур убрал трубу, и больше она не появлялась.
В те же дни пакистанец сменил зеленый балахон на коричневый, надел фиолетовый тюрбан, стал каким-то праздничным, на его лице сияла подозрительная улыбочка, но вонял он по-прежнему. Точно так же теперь почему-то вонял и индус, и улыбался таинственно. Про них говорили разное, все посмеивались… Индус ходил к начальнику и просил, чтоб пакистанца перевели к нему. «Он даже плакал там», – говорила толстенькая дочь Татьяны, которая следила за офисом. Тур согласился, но пакистанец отказался переползать к индусу, из комнаты которого решили выселить легкого на подъем иранца; пакистанец не хотел уходить из комнаты, где жил с афганцем, и пришлось убеждать афганца; афганец сделал заявление: он согласен переехать из комнаты от пакистанца, чтобы освободить место для женоподобного индуса, согласен, согласен, нет проблем, и не просто в другую комнату, а вообще – в другой лагерь, и не куда-нибудь, а – либо прямо в Осло, либо под Осло в Драммен, либо – на худой конец – в Кристиансанд, где у него были родственники. «Всё равно мне дадут позитив, – рассуждал он, – не скоро, так чуть позже, но дадут, я знаю, и вы знаете, все знают, что я тут жду не решения – оно давно известно, я жду распределения, которое последует за решением, а так как вы тянете время, вы всех годами заставляете ждать именно потому, что вам некуда поселить человека, потому что вы наверняка ждете, когда кто-нибудь умрет – норвежец или эмигрант, вот вы и не даете решения, но черт возьми, ха-ха! ведь вы не можете меня держать тут вечно, вам придется меня поселить, да и кто-нибудь обязательно умрет – люди умирают – никто не живет вечно, ха-ха! И не забывайте, каждый беженец имеет право высказать свое желание, где хочет жить, у нас есть это право! Так вот, почему бы мне и не высказать его прямо сейчас? Записывайте! Я хочу в Осло или Драммен или Кристиансанд… У меня везде есть родственники: куда бы меня ни направили, в каждом норвежском фюльке[53] у меня есть родственники! Даже в Му-и-Рана, но я туда не хочу, потому что мои родственники, которые сейчас живут в Му-и-Рана, очень недовольны и хлопочут о переезде в Кристиансанд… Так с чего бы мне переезжать в Му-и-Рана? Почему бы сразу не попробовать в Кристиансанд? Но что я теряю, если попрошусь сначала в Осло или в Драммен? От Драммена до Осло двадцать минут езды… Я ничего не теряю, а вы – тем более: вы получаете то, что хотите, – индус и пакистанец живут вместе – мы же в Европе, черт возьми! Ха-ха-ха!» Несколько дней афганец ходил и проговаривал всё это каждому в Крокене, и даже в очереди в COOP’е он всё это проговаривал местным жителям: он был страшно болтлив, у него было что-то с нервами, ему требовалось говорить и говорить; говорил он быстро, четко, его скороговорка была понятна до последнего слова, он говорил на английском и норвежском одинаково хорошо, он в Крокене к тому времени жил уже два года. Ему пошли навстречу, но попросили немного подождать; рассмеявшись, афганец согласился ждать: «Так и так приходится ждать… Я и так всё время жду! В этом для меня нет ничего нового: ждать – так ждать! Какая разница где? Только теперь мы ждем вместе: вы ждете, когда мою просьбу удовлетворят и найдут место для меня, а я жду, когда вам об этом сообщат, чтобы вы об этом сообщили мне! Ха-ха-ха! Давайте будем ждать вместе! Чертовски весело, а?». И он смеялся.
Между тем начался Рамадан, теперь питались только по ночам: албанцы жарили яичницу прямо на конфорках, иранцы месили тесто на трех сдвинутых столах, днем они отсыпа́лись, были видны только сербки: они развешивали бесконечные простыни и ползунки, которым не было счета, веревок не хватало, вешали на ветвях. Чокнутого серба так и не вернули. В его комнату вселился придурковатый албанец, которого все называли Шлипсом, что в переводе с норвежского – «галстук»: он носил галстук, даже когда не носил рубашки, – поверх футболки – all right! Он всё крутился вокруг нас, приставал с идиотскими вопросами. Старался подражать нам. Как и мы, покрасил комнату (в тот же светло-зеленый цвет), повесил бельевую веревку, прибил антенну, сделал клумбу. Как только слышал наши шаги, выходил с сигареткой на крылечко, пытался завести разговор. Рассказывал, что в горах у них жил учитель, который говорил по-русски, он был еще и писатель, очень русских любил…
– А где он их брал, у вас в горах? – спросил дядя Леша.
– Кого?
– Русских!
– Зачем?
– Ну, чтобы любить. Как он мог их любить?
– Нет, он русских писателей читал и любил русских…
– Понятно, – вздохнул дядя Леша.
– Кажется, только так русских и любят, – заметил я.
– Ну, уж чья бы корова мычала, – ответил дядя Леша, кинув быстрый взгляд в сторону Дангуоле (она приближалась к нам с табаком и зажигалкой).