Гилберт Адэр - Буэнас ночес, Буэнос-Айрес
— А я думал, что в Нью-Йорке все официанты — геи.
— Ну, может быть… — протянул Скуйлер. — Только знаешь, говорят о чем-то вроде нового рака. Гейского рака.
— Гейский рак? — фыркнул Мик. — Что еще, черт побери, за гейский рак?
— Сказать по правде, — ответил Скуйлер, — я так и не понял, что там произошло.
Только похоже, что это рак, который можно заработать, только если ты гомик.
— Ах, боже мой, я тебя умоляю! Что за чушь ты несешь! Ты еще придумай гейский грипп. Или гейские камни в почках!
— Я просто рассказываю вам о том, что прочел в газете, — спокойно ответил Скуйлер. — Да и вообще, не понимаю, почему ты называешь это чушью. Если подумать о том, что вы, парни, вытворяете со своими телами,
просто удивляешься, как это вы еще не отправились на тот свет.
— Скуйлер… — пробормотал Мик.
— М-м?..
— Сделай одолжение, занимайся своим кроссвордом и не мели чепухи.
Скуйлер воспринял отповедь так же безропотно, как принимал все, что преподносила ему жизнь, и должен сказать, что хоть сам я не принимал участия в разговоре — да и продолжался-то он всего минуту или две, потом мы снова вернулись к своей игре, — я был на стороне Мика.
Прошло недели две, прежде чем мы снова заговорили на эту тему. Может быть, из-за того, как приятно мы провели время тогда в кафе, Скуйлер предложил нам троим вcтретиться с его знакомым англичанином — композитором, который был проездом в Париже после громкого провала на Бродвее его мюзикла по «Одиссее».
Сначала я решил, что Скуйлер зовет нас на ужин в узком кругу у себя дома, и это меня приятно взволновало: я уже давно гадал, как и где, а главное — с кем он живет; однако, как мне следовало догадаться, я ожидал слишком многого. К такому Скуйлер был еще не готов (и никогда готов не будет). Нам предстояло поужинать — каждый должен был платить за себя, потому что все мы, включая композитора, были без гроша, — в паршивеньком китайском ресторанчике на рю Турнон, рядом с Сен-Сюльпис.
Знакомого Скуйлера звали Барри Тиздейл; это оказался фигляр лет шестидесяти. Он был вульгарен — как в театральном, так и в сексуальном смысле. Он подражал американскому выговору, говорил «паажалста» вместо «пожалуйста» и делил мир (его собственный мир) на тех, «кто считает Лайзу Минелли величайшей актрисой и кто знает, что величайшая — это Барбра Стрейзанд» (зю! — а Барри был из тех, кто и в самом деле говорит «зю»), он манерно держал сигарету между указательным и средним пальцами и был так безмерно доволен собой, что мне казалось — он вот-вот подышит на ногти и станет полировать их о лацкан пиджака. Он рассказывал один за другим анекдоты о знаменитостях, старательно избегая при этом упоминать себя: он был из тех, кто постоянно боится по оплошности сказать нечто, что не было бы забавным, что не было бы запоминающимся. Все, сказанное Барри, должно было быть остротой, каждая фраза — афоризмом. Выяснилось, например, что несколько лет назад его арестовали за приставания к «красавчику полисмену», и вот как это звучало в его изложении: «Однажды дождливым воскресным днем я гулял по Лондону, и все оказалось закрыто — «кроме твоего рта», — был мой мысленный комментарий, — так что я зашел в «Тейт» и глянул, по пути в уборную, на Констеблей. И что же вы думаете — в уборкой тоже торчал констебль![52]» Действительно, Барри был забавен, но и утомителен (он спел для нас — и для всех, кто находился в ресторанчике, — рекс-харрисоновским[53] голосом, так что ни у кого не осталось сомнений, почему его мюзикл провалился, свой «шлягер»:
Я сбежал от людоедов!Я перехитрил циклопа!Повидал я и Акрополь,И штук пять столиц в придачу…
Да, я мог понять, почему Скуйлер счел возможным нарушить свое неизменное правило не общаться с коллегами, кроме как в школе, и снизошел до того, чтобы провести вечер с нами, молокососами.
Кое-как (если позаимствовать одно из любимых словечек Барри) закончив ужин, мы часов в одиннадцать вышли из ресторана и отправились на террасу «Флоры». Мик, завсегдатай этого кафе, когда-то «познал» официанта (в библейском смысле) и теперь по французскому обычаю небрежно чмокнул его в щеку. Барри, все еще что-то вещавший, увидев этот поцелуй, но мгновение умолк, потом оборвал свой рассказ (речь шла о том, что на каком-то благотворительном концерте на Манхэттене конферансье едко заметил: если на театр упадет бомба и все артисты погибнут, тут-то старлетки и получат свой шанс) и переключился на другую тему:
— Есть что-то странное в том… в том, что ты только что сделал, — сказал он Мику.
— Странное? Почему? Это же мой друг.
— О, дело в том, что в Нью-Йорке со мной был один случай… Я, как всегда, остановился в «Ирокезе» — на углу Западной Сорок четвертой и Шестой — и пил кофе в баре. Вы, ребята, сочли бы, наверное, это местечко чуточку дешевым, но мне там удобно — не нужно даже выходить из отеля. Так вот, в первое же утро я пил там кофе и увидел барменшу Луизу, которую знаю целую вечность, — теперь она, ясное дело, не такая уж молоденькая, а в свое время была штучка что надо — с этаким шлемом черных волос, как у звезды немого кино, так что я прозвал ее Луиза Бруклин., мы поздоровались, и я, как всегда, поцеловал ее — и тут она вроде как попятилась. Я хочу сказать — она вежливая и все такое прочее, стала расспрашивать о моем мюзикле и о Лондоне, но ясно дала понять, что целоваться со мной не хочет. Я поинтересовался, в чем дело: может, я кому-то что-то не то сказал, хотя ума не приложу, кому и что мог сказать, раз прибыл только накануне вечером, — Луиза сначала не знала, что мне ответить, а потом… потом выдала (Барри начал подражать гнусавому выговору барменши): «Послушай, золотко, не принимай на свой счет, о’кей? Только все эти неприятности с раком… кто знает? Понял, о чем я? Так что посиди тут, а я принесу тебе твой кофе». Вот так-то, — закончил Барри.
О чем это он? — подумал я. Рак, поражающий только гомосексуалов? Нельзя же принимать такое всерьез! Царапины, сыпь, воспаления, геморрой, нарывы, крапивница, гепатит — все эти прелести (которых лично я никогда не имел), как говорится, прилагаются к набору. Но рак? Откуда раку знать, чем вы занимаетесь в постели? Какое ему до этого дело? С каких это пор рак обрел мораль? И чью мораль? Да наплевать нам на завиральные идеи американской пуританки-барменши из дешевого отеля!
По словам Барри, только об этом странном раке и говорили во всех барах на Кристофер-стрит и в парочке книжных лавок в Гринич-Виллидж (обе они располагались на Хьюстон-стрит, чуть ли не в соседних домах). В одной жеманные интеллектуалы, которых Барри назвал «мужчинами-лесбиянками», торговали книгами Видала, Ишервуда, Ана-ис Нин и Эдмунда Уайта,[54] претендующими на художественность альбомами фотографий голой натуры Хорста и Холсмана[55] и тощими книжечками тощих поэтов (к сожалению, книжечками, а не поэтами — пошутил Барри), разложенными на одном длинном столе, так что вы могли бросить пренебрежительный взгляд на все разом.
Другой магазинчик, который содержали обычные слизняки-деляги, предлагал то, чем мы все, если говорить честно, только и интересовались: порнографию. Геи заглядывали в первый, делали глубоко-мысленные лица и кивали, слушая маловразумительные рассуждения о том, что кризис все углубляется; потом, прежде чем вернуться домой, заглядывали в соседний, откуда и выскальзывали с самыми грязными журналами, какие только могли найти.
Барри продолжал трещать о манхэттенских клубах, саунах, банях, клоповниках-кино и, конечно, о «легендарной «Штольне»» с ее мясными тушами на крюках, камерой пыток, отдельными кабинками, ванной, наполненной мочой, и надписью на стене — владельцам пришлось ее сделать! — сообщавшей посетителям, что гадить разрешается только в сортире. А душ с золотыми кранами — почему бы и нет, если это заводит клиентов?
Тут Мик, должно быть, раздраженный тем, что Барри вытеснил его с привычного места гида по подбрюшью города, нашего Вергилия[56] — проводника по гомосексуальному аду, сообщил, что в Париже тоже когда-то существовало подобное заведение.
Называлось оно — вполне уместно — «Манхэттен», а находилось — уже не так уместно — на Английской улице; полиция устроила там облаву и нашла большой, как амбар, зал, кишащий совершенно голыми мужиками. («Интересно, не правда ли, — заметил Скуйлер, — что о двух вещах говорят «совершенно» — «совершенно голый» и «совершенно обезумевший»».) Тут Барри высказал сожаление, что Париж стал такой провинцией по сравнению с Нью-Йорком, но утешил нас тем, что Лондон — еще хуже. Ничего-то, сказал он, совсем ничего в Лондоне не происходит.
Когда Мик и я распрощались с ними на площади Сен-Жермен, я заметил, что Скуйлер и Барри вместе, рука об руку, спустились в метро; тут до меня в первый раз дошло — на это обстоятельство за весь вечер не прозвучало ни единого намека, — что Барри, возможно, остановился у Скуйлера. Уж нет ли между ними, гадал я, давнего романа?