Джон Кинг - Тюрьма
Я изо всех сил концентрируюсь на каждом блюде, я избегаю разговоров и сосредотачиваюсь на поглощение пищи, я всегда недооценивал этот сложный процесс, и я стараюсь, чтобы эти три сладких момента каждого дня длились как можно дольше. Я глотаю молоко и сморю на очередь, гляжу, как парни склоняются и изучают содержимое котла, нервничают, выдыхают сигаретный дым и вертят в руках свои четки, стараясь избавиться от беспокойства. Они знают, что в котле еще достаточно молока, хватит и на второй заход, но все же они волнуются. Низкорослые и высокие, толстые и тощие, лысые и хайрастые, несколько стариков и подростков, народу из команды корпуса С в основном от двадцати до сорока пяти. Мы одеваемся в уличную одежду, в свободные куртки и пальто, которые быстро изнашиваются, на плечи накинуты одеяла, по асфальту скрипят потертые ботинки и кроссовки. Строй тянется к выгребной яме, вьющаяся змея из щетины и восковой кожи, склоненных спин и недвижных поз, опущенные головы и бегающие глаза, каждый человек ждет своей кружки с горячим молоком и того дня, когда его освободят.
Чьи-то истории мне известны, чьи-то — нет, но это не имеет большого значения. Эти сказочки могут оказаться правдой или ложью. Важно верить в то, во что я хочу верить. И видя неплательщика налогов, стоящего перед Шефом, я не чувствую, что от этого высокого бухгалтера в тонких очках исходит опасность, за ним стоит фашист с длинными сальными волосами, он уже почти отсидел свой срок, его осудили за то, что он поработал топором над своим кузеном, и еще Джордж — коммунист, друг Франко, обвиненный в краже книг по глобализации, который все еще ждет судебного заседания, за ним стоит одноногий уличный боец в ярко-красных штанах, и он ходит с костылем, только когда сильно устанет. Джордж ненавидит гомосеков, его консерватизм резко контрастирует с фашистом, которого тянет к подростку из полицейской камеры, напуганному ребенку, который потерял свою бейсболку, но сумел сохранить штаны, а одноногий скандалист — вовсе не пидарас, он держит на дистанции и коммуниста, и фашиста, тюрьма превратила его в голубя мира; и я делаю большой глоток молока и безотрывно смотрю на этого юнца, которого осудили на два года за кражу буханки хлеба из булочной. Два ебаных года. Я охуеваю. Ни в одном наказании нет смысла, но я затыкаюсь, продолжаю пить свое молоко.
Рядом со мной сидит Элвис, пожирает свой завтрак, от этого варева пронзительная боль в его животе утихает. На прошлой неделе ему было плохо, он хотел знать, не подцепил ли амеб, но тюремный врач говорит, ничего страшного, отказывается отправить его в больницу на обследование. Он прислоняется головой к стене, вздыхает и закрывает глаза. Я говорю ему, что он должен требовать встречи с Директором, жаловаться на такое отношение к себе, но он говорит мне, что это ни к чему хорошему не приведет. Вот в чем эта убийственная бюрократия: простое требование будет мусолиться месяцами, как будто те люди, которые управляют системой, подвержены тем же перепадам настроения и апатии, что и заключенные. Это фаворитизм, предубеждение и мелочность, банальность становится правилом основного принципа. Только через десять Дней с момента моего прибытия врач соблаговолил снять у меня швы. На что, чтобы добиться встречи в его кабинете, ушла неделя, а затем он тянул с этой простой операцией еще три дня. В Семи Башнях никто ни за что не несет ответственности. Это одна из форм безумия. Это не пронзительный лунатизм психбольницы, это извращенная, неопределенная леность.
Тюрьма разрушает душу, последовательно и очень занудно, сжирает драгоценное время. Это режим, который кто-то выдумал и воплотил в жизнь, а на воле это толкуется как монотонность, но здесь именно это не дает человеку сойти с ума. Даже в этом говенном месте, где нет магазинов, ресторанов и гимнастических залов, чтобы бороться со скукой, нет библиотек, нет образовательных классов, в которых преступники могли бы переучиваться, мы превращаем в ритуал прием пищи, запирание и отпирание дверей, еженедельный душ, игру в карты, домино и шахматы, футбольные или волейбольные матчи, для кого-то ритуал — это встречи с юристами или клерками, для кого-то — когда друзья или домашние приходят на свидание. Мы тратим время на дворе или в камере, в зависимости от того, идет ли дождь, нас затягивает хаос споров и драк, мы изо всех сил сопротивляемся. Слишком много раздумий разрушают мозг, и нам нужно что-то, на что можно надеяться, маленькие события гиперболизируются и становятся существенными. На воле жизнь упорядочена, и люди ищут перемен, они получают удовольствие от хаотических встрясок, на несколько часов становятся безумцами, а потом с нетерпеливо ждут возвращения в нормальное состояние. В тюрьме каждый человек находится на грани, каждую божью секунду каждого дня, и неважно, знает он об этом или нет. От скуки мы пускаемся в мечтания, и наш мозг создает свой собственный безумный мир, давая волю паранойе. Чуть ковырни эту поверхность — под ней хаос. Чтобы он взорвался, достаточно искры.
Пока я доедаю свой завтрак, Элвис молчит, он любит поговорить о том, как он будет проводить время, добравшись до Америки. Его виза действительна в течение года, и как только разрулится эта хуйня, он вылетит первым же рейсом, он будет ездить по автострадам и смотреть па свободный мир, его мечта — в один прекрасный день открыть гараж. Он смотрит в наши пустые кружки и говорит, что Америка — это страна чрезмерностей, и это то, что и задумывал Бог, Эдем был богат и изобилен, и Адаму с Евой надо было только соблюсти одно простое правило. Он смеется и говорит, что его не интересуют религиозные или духовные люди; они повернулись задницей к прелестям мира, они притворяются; бред, как будто если ты не можешь видеть что-то, то оно не существует. Материализм — вот истинный путь к спасению, и он будет кушать сколько влезет в этих забегаловках, эти типовые завтраки, хорошо прожаренный стейк с яйцами, или тарелку с вафлями, или все, что пожелаешь.
Он хватается за живот и молчит, ждет, пока боль отпустит. Молоко помогает, но остальная пища вызывает у него тошноту, хотя от голода он съест все, что угодно, а ему так хочется йогурта, и меда, и винограда, но более всего — нормального медицинского обследования. А я ничем не могу ему помочь, я растерян, я знаю, что мы бессильны, я смотрю на человека-стервятника, стоящего на стене, а потом снова пялюсь в свою пустую кружку. Он мог бы поднять свою винтовку и перестрелять этих гусей в небе, но, вероятно, стервятники убивают только беззащитных грызунов, паршивых крыс, мышей и искалеченных кроликов. Как только спазм проходит, Элвис выпрямляется, теперь он рассказывает мне о тюремных фермах, туда можно перевестись, там работают, сажают растения и собирают фрукты и овощи, он оживленно описывает знаменитые центры реабилитации; они новые, удобные, здоровая пища и пристойные удобства — предмет их гордости; каждому заключенному полагается собственная камера и туалет, в этих зданиях душ и горячая вода — ежедневное удовольствие, там либеральный, справедливый, современный режим. Отсидев два месяца из положенного срока, любой заключенный может подавать заявку на переезд в рай. Места ограничены, но возможность есть, Семь Башен — это пережиток мрачного прошлого, рабочие фермы — счастливое будущее.
По двору стучат капли дождя, и мы оба смотрим, как серые облака сжимаются и становятся черными; парни напротив быстро приканчивают свое молоко и идут к раковинам, чтобы промыть кружки. Элвис исчезает в корпусе, а я сижу под мелким дождем и жду, пока освободится место у желоба; дождь усиливается, и двор пустеет; и я снова остаюсь в одиночестве, вода густая и теплая, как оливковое масло, но вот только она просачивается через одежду, и потом эта одежда воняет несколько дней; и я бегу к раковинам и прячусь под рифленым железом, облака неистово давят, крыша грохочет. Завывает ветер, и дождь все сильней, но я в безопасном месте, любуюсь этим представлением, и вдруг я осознаю, что там, в центре двора, стоит Булочник, промокший до нитки, куртка и штаны прилипли к телу, а волосы влажно блестят. Он стоит, запрокинув голову и раскрыв рот, и смеется, и это выглядит маняще, но я понимаю, что потом он за это поплатится.
Я поворачиваюсь к раковинам и мою свою кружку, после этого споласкиваю лицо и руки, снимаю полотенце, обмотанное вокруг шеи, и вытираюсь, прячу голову в ткань и стираю застарелый пот; мне нравится этот солоноватый привкус, замысловатое чудо, поры вырабатывают волшебство и вытесняют яд, как кишки и мочевой пузырь, они работают, чтобы я продолжал жить. Это полотенце приехало вместе с моей одеждой и сумкой на день позже меня, вот и все мои вещи, за минусом спального мешка и музыки. В ответ на жалобы здесь пожимают плечами. Суд уже забрал мои деньги, определил их в Семь Башен, теперь у меня есть кредит в Оазисе, этим заведением управляет человек, известный под именем Али Баба. У этого Араба есть журнал, и кому бы он ни продал чашку кофе, или стакан мятного чая, яблоко или банан, упаковку печенья или кусок своего исключительного воздушного торта, он вычитает стоимость из текущего счета заключенного. Оазис — это еще один отголосок рая, слабое подобие фермы, Оазис существует только благодаря честности управляющего, контрабандиста гашиша из корпуса А. — Вскоре дождь начинает утихать, картинка становится четче, Булочник вытряхивает воду из волос, пробегает руками по насквозь промокшим башмакам, и его начинает трясти. Я завидую ему — он принял душ, но не завидую тому, что он рискует подцепить грипп, не говоря уж об опасности воспаления легких. Я машу ему полотенцем, и он идет ко мне, принимает мое предложение и вытирает голову, благодарит меня на своем языке и уходит в корпус, в его легких шагах радость, он снова вернулся к жизни. У Булочника нормальное позитивное мировоззрение, он больше удивлен, чем огорчен своим положением. Я жду, я хочу увидеть, куда полетят облака, солнце снова пробивается сквозь расщелину туч и освещает корпус, окна становятся серебряными, слепые глаза сверкают, заливают светом наш двор. Когда уступ высохнет, я вернусь, я буду находиться на свежем воздухе столько, сколько можно, проведу здесь весь остаток утра, ожидая звонка к обеду.