Попугай с семью языками - Алехандро Ходоровский
— Ура-а-а!
— Долой Виуэлу!
— Доло-о-ой!
— А теперь прошу всех расположиться на отдых. Следующие дни потребуют от нас подлинного самопожертвования…
В этот момент шар спустился прямо к Лебатону. Виньяс вылез из корзины, таща распятую Эстрелью. Ему помогал Аламиро Марсиланьес (успевший выскочить, пока избавленный от груза шар не взмыл обратно в небо). Завладев микрофоном, поэт прорычал:
— Друзья! Любимый мой чилийский народ! С вами говорит не Хуан Нерунья, но сама поэзия! Завтра мы переходим в наступление! Сегодня у нас праздник! Громите бары и винные склады! Сносите рынки! Взламывайте двери таможен, за которыми громоздятся бочки! Пейте, ешьте, пляшите, занимайтесь любовью, поджигайте дома! Пусть Арика станет очагом символического пожара! Здесь разгорится восстание во имя свободы — свободы не только Чили, но и всего мира! Вперед, товарищи! Все позволено!
И воцарился хаос. Ночь стала неотличима ото дня из-за пожаров. Все глотки дружно изрыгали одно имя — «Хуан Нерунья» — сначала отчетливо, потом неуверенно, наконец, еле-еле.
Лидеры партий — коммунистической, социалистической, анархистской и радикальной — в сопровождении Лебатона, аббата и профсоюзных деятелей твердым шагом вошли в церковь, сооруженную из листов железа. Виньяс потребовал, чтобы его резиденцию устроили прямо в ней — Нерунья заслужил эту честь! — и вместо кровати пользовался матрасом, втащив его на алтарь. Марсиланьес и Барум расположились в отдельной конурке, где происходили собрания. Однорукий запирался там со своей любимой, уверяя, что регулярно получает угрозы от маньяков-некрофагов.
Сидя перед чистым листом, с пером в руке, Виньяс тщетно пытался сочинить поэму. Шум, виновником которого явился он сам, похоже, никак его не трогал. На полу валялось множество смятых листов бумаги. Приближение суровой делегации Виньяс заметил слишком поздно и не успел запереть дверь. Он рассыпался в извинениях:
— Поэт не вправе оставить поэзию… Но зачем слова? Нам нужны дела! В целях самовыражения, как видите, я комкаю чистые листы.
И в доказательство этого он смял еще три.
— Довольно этой клоунады! Вам недостаточно того, что вы уже устроили? — коммунистический руководитель был в бешенстве. У Непомусено мурашки пошли по коже. В первый раз рабочий обращался к нему столь непочтительно. Что случилось? Узнали его настоящее имя? Скрывая бурю в мыслях, он величественным жестом предложил всем сесть на церковные скамьи, будто в кресла. Остался стоять один Лебатон, с трудом державший коробку из-под ботинок, на которой был изображен чилийский флаг. Аббат пошел закрывать входную дверь. Один из профсоюзных лидеров взял слово:
— Товарищ Нерунья.
Отлично! Значит, его не раскрыли!
Кашлянув, тот продолжил:
— Уважаемый Непомусено Виньяс.
Услышав свое имя, произнесенное важной персоной, поэт упал в обморок. Аббат вылил на него стакан святой воды и привел в чувство. Генерал заключил Виньяса в объятия:
— Увы, мой друг. Я вынужден был рассказать всю правду. Интересы нации превыше всего.
— Но моя известность. История.
— Об этом не беспокойтесь. Только мы будем знать тайну. Образ Неруньи — необходимое слагаемое нашей победы.
— А, так я могу продолжать?
— Нет, Непомусено. Ваша миссия выполнена. Вы больше нам не нужны.
— Но…
Делегат от социалистов помог поэту подняться. Отряхивая пыль с его костюма из черного бархата, он пояснил:
— Левые партии за несколько лет политизировали народ. Задача была нелегкой. Вначале восемьдесят процентов рабочих были неграмотны. Мы объединили их в профсоюзы, дали понятие о классовой борьбе, объяснили, в чем заключаются их права. Но вы приобрели такое значение, что в какой-то мере разрушили сделанное нами. Теперь все вращается вокруг вас.
Лебатон подхватил:
— Вы превратили мою армию в пиратскую шайку, дав зеленый свет разбоям и грабежам. Как такое могло случиться? Рабочие проснутся усталые, не смогут двигаться дальше. Нам придется ввести железную дисциплину.
— Я добуду другой шар и призову рабочих немедленно прекратить беспорядки.
— Хватит всего этого бреда!
— Что же мне делать?
Робкий вопрос Виньяса повлек за собой молчание — казалось, бесконечное. Нарушил его аббат.
— Сын мой. Ты прекрасно знаешь, что Господь осуждает насилие. И потому, прежде чем войти в эту делегацию, я сотни раз молился и размышлял. Благо народа требует от тебя жертвы. Большой жертвы. Ты должен встретить смерть — бестрепетно, ибо твой поступок будет вознагражден на небесах.
Лебатон извлек из коробки новенький пистолет.
— Непомусено, мы вручаем вам это достойное оружие. Вы жили со славой и умрете с честью. Напишите несколько прощальных строк в том духе, что вы — препятствие для революционного порыва народа, и застрелитесь до восхода солнца. Мы разбудим войско известием о вашей героической смерти!
Виньяс сглотнул горькую слюну и вытянулся во весь свой немалый рост.
— Никто не обвинит меня в трусости! Хуан Нерунья войдет в историю, высоко подняв голову Непомусено Виньяса! Но все же, чтобы рассеять все сомнения, позвольте мне спросить: что, если я сочту ваше решение ошибочным и откажусь ему подчиняться?
— Ответ один, товарищ: мы застрелим вас сами!
— Так лучше. Люблю ясность во всем.
— Имейте в виду, что все окна и двери — под наблюдением, что подземных ходов нет, что провертеть дыру в стене невозможно. Не теряйте же времени на бесплодные попытки к бегству.
— Вы оскорбляете меня, товарищи! Я напишу прощальный сонет, после чего выстрел укажет вам, что мой земной путь завершился, обозначив начало посмертного триумфального шествия!
И он приставил дуло к виску, принявшись другой рукой что-то писать на листке бумаги.
Делегация на цыпочках покинула церковь.
Эстрелья Диас Барум с беспредельным ожесточением разогнала свору прожорливых духов и поплыла, не растворяясь в кислотной реке, против течения, ища идеальную женщину для нового воплощения — то есть свое же нетленное тело. Невидимая, она парила между сожженных домов — и вот добралась до стен святилища, с легкостью пройдя сквозь железный лист. Охваченный страстью, Аламиро часто-часто двигал обрубком руки, чтобы сполна насладиться холодными, но такими восхитительными грудями возлюбленной. Одновременно он, как обычно, совокуплялся с ней, стараясь не хрипеть и не сопеть: никто не должен был узнать о еженощном святотатстве. Душа поэтессы презрительно наблюдала за постыдным деянием: «Себялюбивый калека! Ты получаешь все и ничего не даешь! Мое тело заслуживает не таких ласк! Давай же, Барум, вставай и пойдем отсюда! Народ каждый день будет доставлять живому кумиру по тысяче любовников! Мужчины выстроятся в очередь ко мне! Чистилище пройдено: впереди рай! Теперь ты знаешь, как нужно обращаться со своим организмом: душа — для поэзии, тело — для койки! Жизнь,