Андрей Иванов - Исповедь лунатика
Кто я для него?
Никто.
Убить безымянного должника. Твой косяк – отвечай сообразно. Простая тюремная логика. Накосячил – идешь на камень. Для человека, который двадцать лет жрал сечку, ненавидел весь мир, делал петухов из первоходов, жил по каторжному расписанию, задавить такого, как я, проще пареной репы.
Скорей отсюда. Как трудно сделать первый шаг. Так тихо вокруг.
Какой-то гул.
Это гул в ушах. Это вагоны в отдалении катят свой скрежет.
Куда?
Скорей. Всё равно куда.
Как?
Вдоль стены, между стволами, тенью ползу, каждый шаг – гром, треск.
Язык фонаря на вывернутой шее и полумесяцем подрезанное облако. Только три окна светятся. Наши спят. Черные трубы. Дом едва угадывается в темноте. Конечно, легко прихлопнуть жильца такого дома! Всё равно что кота пнуть ногой.
До забора. Если повезет, я даже смогу увидеть их машину – хорошо бы знать, на какой машине они приехали… хорошо бы рассмотреть…
Но я так медленно пролезал сквозь щель и так боязливо подкрадывался к дороге, что когда, наконец, выглянул: ни души, ни одной машины, только ряд фонарей, высосанные из собственных теней нагие деревья, кривые ворота Реставрации и блеск инея на стенах домов.
Улица молчала. В конце загробной перспективой светилась магистраль. Там я приметил какое-то шевеление. Рядом со мной куст акации забормотал веревочками во сне, хотя ветра не было, и всё.
Смотрел, смотрел…
Ничего. Усопшая улица таяла в глазах. Ждал, что кто-нибудь выдаст себя, надеясь, что никто так и не объявится, уговаривая себя, даже вслух, шевеля замерзшими губами: чепуха… померещилось… не за мной…
Точно так же (даже слова те же!) я убаюкивал себя семь лет назад, в девяносто шестом, когда подкрадывался к дыре в заборе (той же самой), шел от гаража к гаражу, смотрел сквозь щели – не двинется ли кто у забора, не зашевелится ли одна из черных теней. Не упомнишь же каждое дерево! – да еще когда так трясет! Я был на ломке, сразу после КПЗ, девятые сутки на кумарах, на гонках – а с амфика такие гонки! Я знал, что меня пасут, и от этого знания было легче – потому что на стрёме постоянно: определенность придает решимости, которая нарастает и взвинчивает так, что и ломки не чувствуешь, в такой ситуации ломка скорее помогает, становится топливом, которое делает человека способным на самое невозможное (может быть, ломка меня и спасла семь лет назад). Теперь я раскис, подрывала неопределенность; скоблило под сердцем, как ложкой по дну миски: нужен ты кому-то или нет? Нужен – не нужен? по твою душу тут шваль околачивается или нет? Ходишь по улицам, как по окопам. Мать трясется, как чокнутая, подливает масла в огонь; она с рождения во всем худшем уверена, ей и амфик не нужен: всю жизнь на взводе! Но меня-то лихорадит не от ее безумного перелива в глазах и дрожи в голосе (с нею всё и так ясно) – просто так лихорадить не будет, когда не чувствуешь боли, не мерзнешь ни капли, прилипнув к водосточной трубе на полчаса; значит, есть причина, и ты ее чувствуешь (не требуя объяснения) – причину тебе поджилки нашептывают: кто-то есть… кто-то что-то вынюхивает… дело принципа: свести счеты…
Неспроста мне адвокат, которую нашла Дангуоле, говорила, что лучше молчать и идти до конца по шизе… следак пытался меня растормошить, но я был в прострации: улыбался и молчал… две недели дергал, а потом махнул рукой: «На больничку его!».
И только там – на второй месяц – ко мне допустили адвоката.
Я принял ее за эстонку, но она была русской, из той новой породы русских, что стали появляться на втором десятке лет Независимости: полная мимикрия, ужимки, макияж, даже междометие “noh” и прочие эстонские слова-паразиты и едва заметный (как легкий, неприятный запах изо рта, если не позавтракал) акцент, не эстонский, а тот акцент, что случается у русского после долгой работы с эстонцами. Приятная особа лет пятидесяти, аккуратненькая и с душой: всё сразу поняла, вошла в положение…
– …досконально изучила ваше дело, до-ско-на-льно! Мне ваша девушка рассказала подробности… Это, конечно, бе-еспреде-ел! Ужас, что творилось в девяностые. А было и хуже: людей насильно вербовали, заставляли подписывать бумаги на кредит в миллион, все были прода-ажны… Так жить нельзя… с вами хотят расправиться… вы не должны заговорить… есть документы…
Оказалось, что кое-кто по этому делу заговорил, а потом взял свои слова обратно и отправился по этапу на пять лет.
Пять лет!
– Кто?
Она прикусила губу. Не продалась ли сама?..
– О-очень сложное дело… Прокуроры и полиция по-прежнему коррумпированы…
Я изумляюсь:
– Неужто до сих пор всё так кисло?
– Да вы что? Чему вы удивляетесь? Конечно! Не так, как раньше, все стали намного осторо-ожней. – Погладила ладонью стол. – Но суть та же, увы, та же… Уверяю вас… Посмотрите, сколько судей и прокуроров у нас попадается!.. На их место садятся другие, и через несколько лет – то же самое! Взятки, взятки… А по этому делу – я знаю, кто за этим делом стоит. – Шепотком: – Вы не первый с подобным делом… Думаете, налоговый департамент сидит сложа руки? Ну что вы! Всплывают покойники, в конце концов, в Мяннику… Всех не спрячешь. Лучше притаиться… – И сама пригнулась, чуть ли не под стол готова нырнуть. – Отлежитесь, пойдете на экспертизу, вас подтвердят, вот увидите – с такими бумагами из Норвегии – сейчас европейцам в рот смотрят, если есть бумага от европейских докторов, она тут значит в три раза больше любой другой… Так что наберитесь терпения и жди-ите, сидите тише воды-ы, ниже травы-ы, как говорится… Лучше полгода амбулаторного принудительного лечения, чем пять лет зоны… а ведь там могут что угодно сделать!
Знала, что говорила (снеслась с кем надо).
Да, конечно… никто не станет морозной ночью просто так шататься и рисовать в темноте сигаретными огоньками иероглифы… фыркать, шмыгать, круги наматывать по сугробам и гололеду возле твоего дома… Вот для кого снег сгребаешь! Для своих собственных убийц ты посыпаешь песочком гололед, ломиком его скалываешь, чтоб им удобней к тебе подобраться было… и платят тебе за это те же тридцать сребреников.
Может, председатель меня и устроил двор убирать, потому что ему сдать меня красиво хочется? Ухмылка у него была такая гадкая, мол: ну, пусть убирает… сам себе могилку… Zwei Fliegen mit einer Klappe…[49]
У сарая заметил бомжа (его ни с кем не перепутаешь); он плелся сквозь садик, топтал клумбу, на которой когда-то в специально связанной рукавице у деда росла роза, – бомж медленно и довольно шумно продирался сквозь кусты шиповника, шелестел пакетами и дребезжал бутылками, что-то бурчал себе под нос; бесстрашный, он боялся только колючек: шел, опустив лицо, плечами разводил ветки, прикрывался рукой, ветки цеплялись, кусали его пуховик, а он бранился в ответ.
Я тихонько пошел за ним, поглядывая по сторонам: всё было спокойно; никого не было… никакой реакции на этот ворох склянок, шум-гам…
Бомж уплыл за помойки, ушел к себе в сарай.
Я подождал и – впрыгнул на крыльцо, быстрым выверенным движением вставил ключ, вошел в подъезд, закрылся раньше, чем вспыхнул фонарь.
…
…бродил по квартире, выглядывая из окон… даже из комнаты матери – обычно к ней старался не заглядывать вообще, так там всё ужасно: вверх дном, шиворот-навыворот, беспорядком не назовешь: со знанием дела перетрясла шкафчики, вывернула наизнанку кофточки, сплела в узлы лифчики и бросила. На газетах у нее сухие травы, много всяких трав (она пыталась лечить меня – хотел бы я знать: от чего?).
Ее комната угловая, оттуда видны сараи и гаражи, зыбко поблескивает льдистая тропинка между домами, которую ниоткуда больше видеть нельзя (чердачное окошко, которое выходило на эту сторону, забили), – высунувшись, я мог практически за угол заглянуть! Из кухонного окна я держал под контролем крыльцо, из своей комнаты – детскую площадку и дорогу. Я мог видеть подходы к дому чуть ли не со всех сторон! Оставалось одно недоступное место: парковка с мусорными контейнерами. Меня это место беспокоило, оно стало черным в карте моего сознания и даже по ночам снилось: поворачиваю за угол, а там – непроницаемая мгла. Ходил окружной тропинкой под сосульками (скорей сосулька убьет, чем пришьют) через проходной двор, сворачивал, делал крюк и не уходил в город, не удостоверившись, что на парковке никто не сидит в незнакомой машине, за контейнерами никто не сутулится. Если мать была дома, я вежливо просил ее под каким-нибудь предлогом выйти на улицу, проверить; часто и просить не приходилось – сама шла (у нее был свой ритм тревожности), обходила дом, возвращалась и говорила, что идти можно, никаких подозрительных личностей нет, хотя сама от себя добавляла:
– Сидел бы уж и никуда не выходил…
Но я шел, потому что не мог целыми днями сидеть в этой дыре. От вони горелых голубцов деваться было некуда. Мать всюду носилась с тарелками: яичница, каши, запеканки, квашеная капуста… Раскрытые книги, квитанции… кофе, какао, крошки, крышки, пробники, рюмочки с запахом пустырника, пузырек женьшеня, гвоздика, бумажки из парфюмерных…