Стендаль - Красное и черное
Объяснялось ли это простой случайностью, или об этом позаботилась г-жа де Ла-Моль, но в течение всего этого дня Матильда ни на минуту не оставалась одна. Вечером, выходя из гостиной в столовую, она все же улучила момент и шепнула Жюльену:
— Все мои планы расстроены. Вы верите, что это не уловка с моей стороны? Мама только что распорядилась, чтобы одна из ее служанок спала у меня в комнате.
Этот день промелькнул с молниеносной быстротой. Жюльен не помнил себя от счастья. На другой день с семи часов утра он уже сидел в библиотеке: он надеялся, что м-ль де Ла-Моль зайдет туда; он написал ей длиннейшее письмо.
Однако он увидел ее только много часов спустя, уже за завтраком. На этот раз она была причесана необыкновенно тщательно; при помощи каких-то чудесных ухищрений то место, где была отхвачена прядь, было искусно скрыто. Она взглянула на Жюльена раз или два, но вежливым и невозмутимым взором — и в голову не могло бы прийти, что она способна назвать его «мой повелитель».
Жюльен чуть не задохнулся от удивления… Матильда почти упрекала себя за все, что она ради него сделала.
Поразмыслив хорошенько, она пришла к заключению, что, может быть, это и не совсем заурядный человек, но, во всяком случае, не настолько выдающийся, чтобы стоило ради него совершать все эти безумства. А вообще говоря, она вовсе не думала о любви; ей сегодня наскучило любить.
Что же касается Жюльена, он переживал все это, как мог бы переживать подросток, мальчик в шестнадцать лет. Ужасное сомнение, изумление, отчаяние терзали его попеременно в продолжение всего завтрака, который показался ему бесконечным.
Едва только появилась возможность, не нарушая приличий, выйти из-за стола, он бросился сломя голову на конюшню, сам оседлал свою лошадь и поскакал куда глаза глядят: он опасался, что не удержится и опозорит себя, обнаружив свою слабость. «Пусть сердце мое отупеет от смертельной усталости, — думал он, носясь по Медонскому лесу. — Что я сделал, что я такое сказал, чтобы заслужить подобную немилость?»
«Сегодня ничего не делать, ничего не говорить, — думал он, возвращаясь домой, — быть таким же мертвецом, физически, каким я чувствую себя в душе. Жюльена больше нет, это только труп его еще содрогается».
XX
Японская ваза
Сердце его на первых порах еще не постигает всей бездны своего несчастья: оно не столь удручено, сколько взволновано. Но постепенно, по мере того как возвращается рассудок, оно познает всю глубину своего горя. Все радости жизни исчезают для него, оно теперь ничего не чувствует, кроме язвящего жала отчаяния, пронзающего его. Да что говорить о физической боли! Какая боль, ощущаемая только телом, может сравниться с этой мукой?
Жан Поль.{81}Позвонили к обеду; Жюльен едва успел переодеться. Он увидел Матильду в гостиной: она уговаривала брата и г-на де Круазенуа не ездить сегодня вечером в Сюренн к маршальше де Фервак.
Она была с ними как нельзя более очаровательна и любезна. После обеда появились господа де Люз, де Келюс и еще кто-то из их друзей. Казалось, м-ль де Ла-Моль, воспылав нежной дружбой к брату, прониклась благоговейным уважением к светским правилам и приличиям. Погода в этот вечер была чудесная, но она настояла на том, чтобы не идти в сад: ей хотелось, чтобы никто не уходил из гостиной, и они уселись за широкой спинкой кресла г-жи де Ла-Моль. Голубой диван снова сделался центром их маленького кружка, как это бывало зимой.
Сад вызывал у Матильды неприятное чувство или, как ей казалось, нагонял на нее нестерпимую скуку: с ним были связаны воспоминания о Жюльене.
Горе затмевает разум. Наш герой имел глупость задержаться у того самого плетеного стульчика, на котором он когда-то пожинал столь блестящие победы. Сегодня никто не обратился к нему, не сказал ему ни слова; его присутствия словно не замечали. Друзья м-ль де Ла-Моль, сидевшие возле него на конце дивана, старались нарочно повернуться к нему спиной, — так ему, по крайней мере, казалось.
«Я в опале», — подумал он. И ему захотелось немножко поближе присмотреться к этим, людям, которые так явно выражали ему свое презрение.
Дядюшка г-на де Люза был назначен на какую-то важную должность при особе короля, вследствие чего этот блестящий офицер всякий раз, как вступал с кем-нибудь в разговор, считал своим долгом прежде всего сообщить следующую пикантную подробность: его дядюшка, видите ли, изволил отбыть в семь часов в Сен-Клу и рассчитывает там заночевать; это преподносилось как бы вскользь, с самым простодушным видом, но неукоснительно всем и каждому.
Наблюдая за г-ном де Круазенуа суровым взором человека, познавшего горе, Жюльен заметил, что этот любезный и добросердечный молодой человек придает огромное значение оккультным силам. Он всерьез огорчался и даже выходил из себя, если кто-либо в его присутствии пытался объяснить какое-нибудь мало-мальски важное событие простой и естественной причиной. «Это просто какое-то помешательство, — подумал Жюльен. — Этой чертой своего характера он удивительно похож на императора Александра, как мне его описывал князь Коразов». Первый год своего пребывания в Париже бедняга Жюльен, только что вырвавшийся из семинарии, был до такой степени ослеплен столь непривычным для него любезным обхождением этих блестящих молодых людей, что он мог только восхищаться ими. Их настоящий облик начал более или менее четко вырисовываться для него только теперь.
«Какую недостойную роль я здесь играю!» — внезапно подумал он. Надо было подняться с этого плетеного стульчика и уйти как-нибудь так, чтобы это никому не бросилось в глаза. Он пытался что-то придумать, взывал к своему воображению, чтобы оно хоть что-нибудь подсказало, но оно было поглощено чем-то совсем другим. Пытался было порыться в памяти, но память его, надо сознаться, мало чем могла помочь ему в этом отношении: бедняжке Жюльену еще недоставало светских навыков; поэтому, когда он поднялся и вышел из гостиной, у него это получилось в высшей степени неловко и привлекло к нему всеобщее внимание. Для всех было очевидно, что он чем-то чрезвычайно подавлен. Ведь он чуть ли не целый час проторчал здесь на положении навязчивого приживала, перед которым даже не считают нужным скрывать, что о нем думают.
Однако критические наблюдения, которым он только что подверг своих соперников, помешали ему отнестись к своему несчастью трагически: воспоминание о том, что произошло третьего дня, поддерживало его гордость. «Каковы бы ни были их неисчислимые преимущества передо мной, — думал он, выходя в сад, — ни для кого из них Матильда не была тем, чем она соблаговолила быть для меня дважды».
Но на большее его рассудительности не хватало. Он совершенно не разбирался в характере этой своеобразной натуры, которая, по воле случая, оказалась полновластной владычицей его счастья.
Весь следующий день прошел в том, что он старался довести до полного изнеможения и себя, и свою лошадь. Вечером он уже не пытался приблизиться к голубому дивану, который Матильда не покидала и на этот раз. Он подметил, что граф Норбер, встречаясь с ним в доме, даже не удостаивал его взглядом. «Должно быть, ему стоит это немалых усилий, — подумал он, — ведь обычно это такой вежливый человек».
Для Жюльена сон был бы теперь истинным счастьем. Но, несмотря на физическую усталость, воображением его всецело владели прельстительные воспоминания. Ему не приходило в голову, что его бесконечные прогулки верхом по лесам в окрестностях Парижа действуют только на него самого и нимало не задевают ни сердца, ни рассудка Матильды и что, таким образом, он предоставляет случаю распоряжаться своей судьбой.
Ему казалось, что только одно могло бы принести ему несомненное облегчение — это поговорить с Матильдой. Но что же мог он решиться сказать ей?
Об этом-то он и раздумывал, сидя однажды в семь часов утра у себя в библиотеке, как вдруг увидал входящую Матильду.
— Я знаю, сударь, вы хотите поговорить со мной.
— Боже мой! Да кто вам сказал?
— Я знаю. Не все ли равно, откуда? Если вы человек бесчестный, вы можете погубить меня или, во всяком случае, можете попытаться сделать это. Однако эта опасность, в которую я, признаться, не верю, не помешает мне быть с вами вполне откровенной. Я вас больше не люблю, сударь, мое сумасшедшее воображение обмануло меня…
Не ожидавший такого ужасного удара, Жюльен, обезумев от горя и любви, начал было в чем-то оправдываться. Что может быть нелепее? Да можно ли оправдаться в том, что ты перестал нравиться? Но поступки его уже не управлялись разумом. Слепой инстинкт побуждал его задержать как-нибудь этот страшный для него приговор. Ему казалось, что, пока он говорит, еще не все кончено. Матильда не слушала его, его голос раздражал ее, она понять не могла, как это он осмелился перебить ее.