Кальман Миксат - Том 4. Выборы в Венгрии. Странный брак
— Все ты выдумываешь себе несчастья! Таково уж свойство влюбленных. А ведь любовь — большое богатство, глупенький ты! Только она не удовлетворяет полностью. Влюбленный никогда не чувствует себя настолько счастливым, чтоб не испытывать потребности еще в чем-то. Но может ли он считать себя несчастным, если хранит в душе самое заветное, чего не променяет ни на какие сокровища мира?
Мудрые слова Фаи действовали на Бутлера, как бальзам: он смиренно кивал головой, покрытой дорожной пылью.
— Ну, разве я не прав? Ведь ты бы ни за какие богатства на свете не согласился потерять маленькую Пирошку. Разве ты согласился бы, чтоб она любила не тебя, а другого? А? Молчишь? Вот и выходит, чудак ты эдакий, что ты счастливый человек.
Затем, просунув руку в жилетку, он потянулся к Яношу и ласково щелкнул его по голове. Тот сразу заулыбался, ибо это означало полное примирение, к тому же Фаи удалось убедить Яноша в том, что он и в самом деле счастлив.
— Но ты видел ее, по крайней мере? — стал расспрашивать Фаи немного погодя уже шутливым тоном.
— Что вы! Она с тех пор не вставала с постели; сегодня ей впервые разрешили подняться на полчасика и посидеть у окна. Я уже давно мечтал об этом дне, но проклятье тяготеет над Бутлерами: надо ж было моему опекуну именно сегодня послать за мной этого типа.
— Крока? Что правда, то правда! Где ты оставил старика?
— Он пошел завтракать в столовую.
— Ну, братец, не из веселых нашел ты себе развлечение — подстригать деревья, сажать, копать, мечтать. Удивляюсь, как ты еще не сбежал.
— Напротив, я был вполне доволен, потому что от горничных постоянно слышал о Пирошке. Они передавали, что в бреду она говорила о своем женихе, о том, как путешествовала с ним на кораблях, на плотах, парила в облаках, взбиралась к солнцу. До чего сладко было мне слушать все это.
— Так… Ну, а чтобы получать известия, ты, ловелас, конечно, волочился за служанками, признайся?
— Как могли вы предположить такое! — запротестовал граф Янош.
— Ну-ну, не сердись, Иосиф Прекрасный! Я не хотел тебя обидеть, хотя, если уж правду говорить, кот котом и останется, — такого мнения я всегда придерживаюсь. Правда, не всякий кош сожрет мышь — иной с ней только поиграет… Не так ли, а?
От таких святотатственных слов Бутлер покраснел до ушей и отрицательно покачал головой.
— Ладно, ладно, оставим это, — примирительно сказал Фаи, — я ни о чем не сожалею. Мне было бы неприятно, если б тебя кто-нибудь узнал там.
— Я даже близко не подходил к дому, разве что ночью, потому что тетушка Бернат все время там вертелась, и я боялся, как бы она не узнала меня. Правда, раз я чуть было не поддался искушению.
— Ах, скажи пожалуйста! Все-таки поддался?
— С тех пор как Пирошка начала поправляться, садовник каждый день подбирал для нее букет и посылал со служанкой. И вот я задумал собрать букет и спрятать в нем записочку. Но мой хозяин оттолкнул меня да еще сказал: «Убирайся, балбес, что ты в этом смыслишь?»
— И ты не наградил его пощечиной?
— Я все терпел, лишь бы быть там, лишь бы меня не прогнали с места.
— Ну, а как же тебе удалось уехать?
— Садовник не хотел меня отпускать; дескать, теперь, когда он обучил меня делу, я должен пробыть у него, по крайней мере, год. Тогда этот Брок или Крок — чертовски хитрая бестия! — шепнул садовнику, что он, Крок, тайный полицейский агент, и даже показал документы. А про меня сказал, что я знаменитый Деметер Бавтя из разбойничьей шайки Яношика. Узнав об этом, немец — садовника звали Мюллером — пришел в ужас и сразу же рассчитал меня, заплатив за то время, что я пробыл у него, четыре монеты по двадцать крейцеров.
— С собой они у тебя? — спросил Фаи, который в это время стоял перед зеркалом и возился с пробором: неторопливым движением он разделял посредине свои серебряные волосы.
— Здесь, у меня в кармане.
— Хорошенько храни их, мой сын, а когда придет время, передай их своей невесте, — взволнованно проговорил Фаи, — ибо, скажу я тебе, этими четырьмя монетами ты сильнее привяжешь к себе девушку, если у нее доброе сердце, чем всеми поместьями Бутлеров.
— Я так и сделаю, мой опекун.
— Хо-хо, постой! Ты сделаешь это лишь тогда, когда я тебе разрешу, не раньше. Вообще же у меня есть к тебе серьезный разговор, граф Парданьский!
Лицо Фаи приняло торжественное, почти величественное выражение, а голос зазвенел нежно и мягко, как церковный колокольчик.
— Пообещай мне, дай мне слово дворянина, что ни в каком обличье ты больше не попытаешься приблизиться к своей Пирошке, пока я не позволю тебе. И на сем — мир! Никогда не будем больше вспоминать об этом маленьком инциденте и никому не станем рассказывать о нем.
Бутлер протянул руку.
— Как она дрожит! — сказал Фаи.
— Пусть дрожит. Раз я даю руку, я сдержу обещание.
— Я знаю. Возможно, тебе не придется долго ждать, ибо мы-то не теряли здесь времени даром, подобно тебе. Если б ты только знал, к каким изощренным уловкам прибегнул я сегодня ночью, чтоб удержать в качестве свидетеля словацкого парня — того, что сделал подъемную машину в замке Дёри. Дома я расскажу тебе все подробно. Я наобещал ему золотые горы, и рай земной, и даже дворянство, — хотя ты знаешь, как я сердит на словаков после того, как они съели мои тюльпанные луковицы. Но так нужно было! И сейчас этот парень, слава богу, уже у нас дома, в Бозоше. Да и в остальном наши дела обстоят неплохо. Архиепископ Фишер пообещал мне, что примет твою сторону, будущий тесть твой заручился поддержкой наместника, а Перевицкий разъезжает от Понтия к Пилату и пишет, что через три-четыре месяца можно ожидать приговора. Словом, пока я жив, — не бойся!
Бутлер просиял: опекун вдохнул в него новую надежду. Он бросился к Фаи и, склонившись перед стариком, поцеловал ему руку.
— Всей моей жизни не хватит, чтоб отблагодарить вас за го, что вы для меня делаете!
— Да что ты! Я же не поп, — запротестовал Фаи, нахмурившись. — За что ты должен меня благодарить? Не такой уж я глупец, чтоб ломать себе голову и лезть из кожи вон ради твоей благодарности. Меня ждет за это особая награда. Видишь ли, всякий раз, когда мне удается осуществить подобную виртуозную комбинацию, как с этим Видонкой, мне представляется, что моя сестричка Мари, твоя мать, смотрит на меня с небес и говорит там твоему отцу: «Ну и шельма же этот старый Пишта!» И при этой мысли я всегда так смеюсь, так смеюсь.
Он и впрямь попробовал изобразить улыбку и до тех пор растягивал рот и щурил глаза, пока в них не сверкнули вдруг две крупные слезы.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Невидимые руки
Шумят еще леса на унгских холмах, но уже не так, как в ту пору, когда к лесному шуму примешивались громкие вздохи Бутлера.
Много деревьев погибло с тех пор и мало выросло. Стареет земля, остывает. Исполины-животные, могучие деревья и большие страсти покидают ее.
Но ведь еще свивают гнезда птички, еще поют они и чирикают о любви; еще проносятся над Бозошем летящие в сторону Борноца божьи коровки. А есть ли кому до этого дело?
То здесь, то там можно еще увидеть опрокинутый межевой камень с высеченной на нем большой буквой «Б». Но означает ли он сейчас что-либо? Под плугами бозошских пахарей нет-нет да сверкнет блестящая пуговица или пряжка или вывалится из вспоротой груди кормилицы-земли полуистлевший каблук барского сапогами крестьянин, бредущий за плугом, вздохнет: «Э-эх, может, этот сапог принадлежал графу Яношу!»
А затем будут складывать легенды о добром старом времени, как и что было тогда! Как наезжали сюда экипажи и коляски с форейторами и грумами. Даже сам король не носит сейчас такой одежды, в какой разгуливали в те времена гусары Бутлера… Вспомнят о том, о сем, об этом грандиозном процессе и о многом, многом другом.
В ту пору даже крестьянин был сам себе хозяином. Особенно когда дело касалось топки печей. Нынче у нас уж и дров-то не осталось, а тогда повсюду валились деревья, срубленные в барском лесу. Истребление лесов начал еще почтенный Будаи. Каждый, кому было не лень, со всеми своими домочадцами тащил к себе сваленное дерево, и никто не спрашивал крестьянина, где он взял бревно. И никто тогда не видел в этом большего проступка, чем если кто поднимет в наше время с барской земли соломинку, чтобы прочистить мундштук своей трубки.
Огромное бревно с грехом пополам втаскивали в сени, посреди которых, против двери, Стояла печь. В нее совали один конец бревна и зажигали; люди грелись, варили пищу. Когда же часть бревна сгорала и превращалась в угли, его, насколько было возможно, запихивали глубже в печь. Так проходили дни, недели; медленно таял дуб-великан, подобно тому, как укорачивается карандаш у столяра.
Ясно, что, пока не сгорало почти все бревно, нельзя было закрыть наружную дверь дома, оно торчало через порог. Конечно, это было немного неудобно, но и распиливать да рубить тоже было не по душе крестьянину. И вот из этих двух зол он выбирал наименьшее — предпочитал не закрывать дверь. Во всяком случае, это стоило меньших усилий…