Синклер Льюис - Бэббит; Эроусмит
От отвесных берегов реки волнами бесчисленных холмов разбегалась прерия. В широких ячменных полях, в косматых пастбищах, чахлых дубках и нарядных березах дышала пограничная тяга к приключениям, и, как все юные дети равнины, Мартин с Маделиной шли над рекой и поверяли друг другу, что завоюют мир.
Мартин жаловался:
— Эти треклятые медики…
— Ах, Мартин, неужели вы считаете «треклятые» приличным словом? — перебивала Маделина.
По совести, он считал «треклятые» вполне приличным словом, настоятельно необходимым в языке занятого человека, но ее улыбка была желанна.
— Хорошо, не буду. У наших противных студиозусов нет стремления к науке; они просто учатся ремеслу. Хотят получить знания, чтобы потом обратить их в деньги. Они заботятся не о спасении жизней, а о том, как бы не «угробить пациента» — не потерять свои доллары. И они даже не прочь угробить пациента, если дело пахнет сенсационной операцией, которая составит им рекламу! Меня тошнит от них! Думаете, они интересуются работой, которую ведет в Германии Эрлих или тот же Готлиб, тут, у нас на глазах? Готлиб только что стер в порошок Райта с его теорией опсонинов.
— В самом деле?
— Будьте уверены! Но вы думаете, это наших медиков хоть сколько-нибудь взволновало? Ничуть! «О, конечно, — говорят они, — наука делает свое дело, она помогает врачу лечить больных…» — и пускаются в спор о том, где можно больше заработать денег — в крупном центре или в захолустном городке, и что лучше начинающему доку — прикидываться добряком да стрелять уток пли, наоборот, ходить в церковь и напускать на себя важность. Послушали б вы Эрва Уотерса! Он носится с такою мыслью: «Что нужно врачу для успеха? Основательное знание патологии? Ничуть не бывало! Успехом пользуется тот, у кого кабинет в хорошем районе, поближе к трамваю, и легко запоминающийся номер телефона!» Право! Так прямо и говорит! Честное слово, когда я получу диплом, я лучше пойду врачом на пароход, повидаю свет. И не придется, по крайней мере, рыскать по всему судну, отбивая больных у врача-конкурента, открывшего кабинет на другой палубе!
— Да, я вас понимаю. Это ужасно, когда люди не стремятся в своей работе к идеалу. Очень многие студенты у нас, на отделении английской литературы, просто рассчитывают зарабатывать деньги преподаванием, они не наслаждаются научной работой, как я.
Мартина смутило, что и она, подобно ему, считает себя человеком высшего порядка, но еще больше смутился он, когда она заворковала:
— В то же время, Мартин, надо быть и практичным. Не правда ли? Подумайте, насколько больше денег… то есть уважения в обществе и возможности делать добро у видного врача, чем у кабинетного ученого, который корпит над какой-нибудь мелочью и не знает, что творится на свете. Взять хотя бы нашего хирурга, доктора Луазо, как он подкатывает к больнице в чудесной машине с шофером в ливрее, — все пациенты просто обожают его, — и сравнить его с вашим Максом Готлибом! Мне недавно показали Готлиба на улице. На нем был ужасный старый костюм, и я определенно подумала, что ему бы не вредно заглянуть в парикмахерскую.
Мартин обрушился на нее статистикой, упреками, бешенством, фанатическим пылом и путаными метафорами. Они сидели на покосившейся старозаветной изгороди, где над яркими пронизанными солнцем листьями подорожника жужжали первые весенние насекомые. Захваченная его фанатизмом, Маделина отбросила всю свою «культурность» и защебетала:
— Да-да, я понимаю, — не говоря, что именно она понимает. — О, у вас такой тонкий склад ума и такая тонкая… такая подлинная цельность!
— Правда? Вы так считаете?
— О, конечно, и я уверена, что вас ждет чудесное будущее. И я так рада, что вы не торгаш, как другие. Вы их не слушайте, пусть их говорят!
Он увидел теперь, что Маделина не только на редкость чуткий и понимающий человек, но и в высшей степени желанная женщина: свежий румянец, нежные глаза, прелестная округло-изогнутая линия от плеча к бедру. На обратном пути он все больше убеждался, что Маделина для него необычайно подходящая пара. Под его руководством она научится понимать различие между туманными «идеалами» и суровой достоверностью науки. Они сделали привал над обрывом и глядели вниз на мутную Чалузу, по-весеннему бурную, с плывущими по воде ветками. Его безудержно тянуло к Маделине; он сожалел о своих случайных студенческих похождениях и решил быть чистым и чрезвычайно прилежным молодым человеком, чтобы стать «достойным ее».
— О Маделина, — сказал он печально, — до чего вы, черт возьми, красивы!
Она боязливо на него посмотрела.
Он схватил ее за руку; в отчаянном порыве попробовал поцеловать. Это вышло у него очень неискусно. Ему удалось только поцеловать краешек ее подбородка, а она отбивалась и просила:
— Ах, не надо!
Направляясь домой, в Могалис, они делали вид, что ничего не случилось, но голоса их стали нежней, и уже без нетерпения она слушала, как он обзывает профессора Робертшо фонографом, а Мартин внимал ее замечаниям о том, как плосок и вульгарен доктор Норман Брамфит, неунывающий преподаватель английской словесности. У подъезда своего пансиона она вздохнула:
— Я предложила бы вам зайти, но скоро ужин, а… Вы, может быть, позвоните мне на этих днях?
— Будь я проклят, если не позвоню! — ответил Мартин по всем правилам университетского любовного диалога.
Он мчался домой, полный обожания. В полночь, лежа на узкой верхней койке, он чувствовал на себе взгляд Маделины, то дерзкий, то укоризненный, то согретый верой в него. «Я ее люблю! Я люблю ее! Позвоню ей по телефону… Не рано будет позвонить ей в восемь утра?»
Но в восемь утра он был так занят изучением слезного аппарата, что и думать позабыл о девичьих глазках. Он увиделся с Маделиной еще только раз, да и то на людях, на веранде ее пансиона, заполненной студентками, красными подушками и вазочками с пастилой, а потом ушел с головой в лихорадочную подготовку к переходным экзаменам.
5Во время экзаменов члены Дигаммы Пи показали себя рьяными искателями мудрости. Дигаммовцы из поколения в поколение собирали экзаменационные работы и сохраняли их в священной книге «Зачетник»; гении точности проработали этот том и отметили красным карандашом вопросы, которые чаще всего задавали на экзаменах за истекшие годы. Первокурсники собирались тесным кругом посреди дигаммовской гостиной, а в центре круга становился Айра Хинкли и вычитывал наиболее вероятные вопросы. Студенты корчились, драли на себе волосы, скребли подбородки, кусали пальцы и хлопали себя по лбу, силясь дать правильный ответ прежде, чем Ангус Дьюер прочтет его вслух по учебнику.
В самую страду им еще приходилось мучиться с Пфаффом Толстяком.
Толстяк провалился среди года по анатомии, так что к весеннему экзамену его могли допустить только по сдаче дополнительного зачета. Дигаммовцы по-своему любили его; Пфафф был мягкотел, Пфафф был суеверен, Пфафф был глуп, но товарищи питали к нему какую-то досадливую нежность, какую могли бы они питать к подержанному автомобилю или приблудной собаке. Они трудились над ним все до одного; они старались поднять его и пропихнуть через экзамен, как в люк. Они пыхтели, и ворчали, и стонали за этой тяжелой работой, и Пфафф пыхтел и стонал вместе с ними.
В ночь перед зачетом они его продержали до двух часов — с помощью мокрых полотенец, и черного кофе, молитв, и ругани. Вдалбливали в него перечни, перечни, подносили кулаки к его круглому красному унылому лицу и орали:
— Черт подери, запомнишь ты, наконец? Двустворчатый, или митральный клапан, а не и митральный! Пойми, это один и тот же.
Бегали по комнате, воздев руки и вопя: «Неужто он никогда ничего не запомнит!» — и опять принимались мурлыкать с притворным спокойствием:
— Не надо волноваться, Пфаффик. Давай полегоньку. Ты только слушай внимательно — хорошо? — и постарайся… — И вкрадчиво: — Постарайся запомнить хоть что-нибудь!
Его заботливо уложили в кровать. Он был так начинен сведениями, что от малейшего толчка они могли расплескаться.
Когда в семь часов он проснулся, с красными глазами, дрожащим ртом, оказалось, он забыл все, что в него вдолбили.
— Ничего не поделаешь, — сказал председатель Дигаммы Пи. — Придется пойти на риск и дать ему шпаргалку — авось не попадется. Я так и думал и вчера еще приготовил для него штучку. Чудная шпаргалочка. Ответы на все главные вопросы. С нею он как-нибудь проскочит.
Даже преподобный Айра Хинкли, насмотревшись ужасов минувшей ночи, счел возможным закрыть глаза на преступление. С протестом выступил сам Толстяк:
— Ни-ни! Я не желаю жульничать. По-моему, если человек не может сдать экзамен, то его нельзя допустить к врачебной практике. Так говорил мой папа.
В него влили еще кофе и по совету Клифа Клосона, который не знал, какой это дает эффект, но был не прочь поэкспериментировать, скормили ему таблетку бромистого калия. Председатель Дигаммы Пи твердо положил руку на плечо Толстяку и прорычал: