Мартин Нексе - Дитте - дитя человеческое
Но здесь терпение Дитте испытывалось слишком жестоко, ведь она вообще была не глупа и в конце концов не так уж добра. Она прижила ребенка, — ну что же, дело житейское, в ее быту это не редкость; ей пришлось отдать дитя на вскормление чужим людям, — ив этом нет ничего особенного. Такова доля бедняков, и это в порядке вещей. Но чтобы барышни сбивались с пути и приживали незаконных детей?! Да не дочки хуторян, — таких-то Дитте знавала немало, — настоящие благородные барышни! Этого ей никогда в голову не могло прийти. Они, впрочем, отлично устраивались: ложились в клинику якобы на операцию от той или иной болезни — как вот эта помещичья дочка, что лежала здесь, когда Дитте поступила на место. Домашние ее говорили, что она поскользнулась на лестнице и сломала себе копчик. Она сама со смехом рассказывала об этом здесь, в приюте.
И вот Дитте перестала все принимать на веру, начала сопоставлять одно с другим; то, что она видела в родильном приюте, бросало свет и на многие загадки прошлого. Она случайно попала за кулисы жизни, и действующие лица представились ей в ином свете. Благородные барышни, стало быть, не лучше ее и ей подобных, а она-то воображала!.. Считалось, что они уехали в Париж или на курсы в столицу, тогда как попросту они лежали в таком вот приюте и кричали от родовых мук. «Вот она, кислая отрыжка после сладкого греха», — приговаривали женщины, когда Дитте рожала, но тут эта поговорка была уместнее.
Да, Дитте поумнела. Но от этого у нее еще больше скребло на сердце, — привычные представления о верхах и низах и чувство справедливости были в ней поколеблены. Она могла мириться с разлукой со своим ребенком, видя в этом возмездие за свой грех, могла утешаться тем, что оба они страдают для блага более праведных людей, но с какой же стати у ее ребенка отнимают материнское молоко для других, таких же незаконных детей? Этого она никак понять не могла.
Дитте заводила об этом разговор с Софией и Петрой, когда они втроем собирались вечером в своей комнатке наверху, но те смеялись над нею и обращали все в шутку.
— Какая же ты глупая! — говорила София. — С чего барам быть лучше нас? Но у них есть деньги, а это главное, и какая же девушка по доброй воле оставит ребенка при себе, чтобы старухи ее пилили, а мальчишки дразнили… Я сама сколько раз, идя по улице, жалела, что я не колдунья, не могу перекинуть свое бремя в чужое чрево. Мужчинам, тем и горя мало, умеют улизнуть вовремя; им живо другая на шею повесится и получит такой же подарок. Справедливость — вздор! Так и знай!
Но как бы там ни было насчет справедливости, — обязанности остаются, и они дают себя чувствовать. Тяжко прикладывать к груди чужих детей, давать им высасывать себя до того, что ты еле на ногах держишься, и знать, что твой собственный ребенок валяется где-то у чужих людей и с плачем сосет вместо груди соску!..
Дитте изводила себя такими мыслями и тосковала по ребенку. Каждый раз, как она кормила грудью чужое дитя, ее охватывало болезненное чувство. Да и разочарована она была порядком. Совсем не то сулили Ларсу Петеру и ей, когда нанимали ее. Оба они думали, что Дитте поступает кормилицей в знатный дом, где барыня слишком важна и нежна, чтобы самой кормить. Обещали ей, что и одевать ее будут на господский счет — во все белое. А вместо того она стала мамкой в «приюте ангелов».
Так выражалась София. Дитте не любила этого выражения. Но она пользовалась им в минуты озлобления, чтобы сорвать сердце. В белый халатик она наряжалась только для посетителей, вообще же чаще ходила замарашкой и делала всякую черную работу, а в промежутка должна была кормить то того, то другого младенца. Выходных вечеров здесь вовсе не полагалось, — все три девушки были наняты без права распоряжаться своим отдыхом в течение всего срока найма. Объяснялось это опасением, что они могут занести в приют заразу из домов своих бедных родных и знакомых. Но София и Петра полагали, что надзирательница скорее опасалась их болтовни о том, что делается в приюте. Каждый день после обеда сиделка гуляла с двумя из девушек, а третья под наблюдением самой надзирательницы управлялась с делами: таким образом, на свежем воздухе они все-таки бывали.
София и Петра наверстывали свое в те ночи, когда дежурила Дитте. И ей приходилось сначала сторожить у окна, потом бегать вниз и отворять им дверь, когда они подавали сигнал. Обе они были бойки на язык и посмеивались над деревенскою простоватостью Дитте, но, в общем, были добродушны и всегда готовы помочь ей, так что она с ними уживалась. Им, однако, никогда не приходило в голову брать ее с собою по ночам.
По их мнению, она была из другого теста, чем они сами.
X
«АНГЕЛОЧКИ»
— Ах, милые мои ангелочки! Им нужно солнышко! — говорила надзирательница, пододвигая кроватки к окошку, откуда падала на пол скудная полоска света. Это здесь называлось солнышком. А когда отворяли окошко и комната наполнялась вонью из труб соседнего газового завода, — это называлось свежим воздухом.
Дитте с фру Брам остались одни дома — фрекен Петерсен повела на прогулку Петру и Софию. Дитте прибирала комнаты и присматривала за малютками, а надзирательница фру Брам большею частью сидела в кресле, болтая о том о сем. Да Дитте и не нуждалась в помощи; дети вообще не были избалованы уходом, и в данное время их было всего четверо. Один ребенок только что умер, а двое просто исчезли из приюта, — верно, их отдали в частные семьи.
— Ох, у нас бывало до двадцати малюток одновременно, — вздохнула фру Брам. — Не повезло нам… Было несколько несчастных случаев… А люди ведь так подозрительны!
Она простодушно глядела на Дитте, глаза у нее были бесхитростно-доверчивые, как у собаки, никогда не выражавшие ни гнева, ни силы характера, разве иногда испуг. Вся она была какая-то рыхлая, безвольная, лицо и руки словно у расслабленной. Сколько Дитте ни подкарауливала, никогда не могла поймать надзирательницу ни в чем дурном, и если бы не слушать товарок, а только верить своим впечатлениям, то Дитте скорее всего считала бы фру Брам хорошей женщиной. Дышала надзирательница с присвистом — у нее была астма, — всегда ходила в черном шелковом платье и глядела так, как будто ровно ничего не понимала — простоватая, вечно озабоченная.
— Ох-хо-хо! Бедные ангелочки! — повторяла она. — Да, жених мой частенько бранит меня за то, что я все не решаюсь расстаться с этим приютом… Бы ведь знаете,» что коммерсант мой жених? «Мы только зря тратимся», — говорит он. И правда, за все труды и хлопоты одна черная неблагодарность. Но вот кончится установленный законом срок, и мы с ним уедем на юг… Там климат здоровее для астмы. Конечно, мы сначала поженимся. Вы ведь знаете, что раньше трех лет после развода не дают разрешения на новый брак, потому что ведь надо выждать последствий первого супружества.
— Последствий?! Да разве их три года ждут? — но могла не расхохотаться Дитте.
— Ну… Не всегда же люди сразу окончательно порывают друг с другом, если даже развелись. Ох-хо-хо! Да, милые мои ангелочки!
Звонок! Фру Брам так и схватилась за сердце от неожиданности и едва-едва поднялась на ноги.
Дитте на цыпочках прокралась в «парадную» комнату и стала прислушиваться у стенки, отделявшей комнату от кабинета надзирательницы. Там слышались молодые голоса: мужской говорил что-то сдержанно и медленно, женский время от времени прерывал его речь рыданиями. Слов Дитте не могла разобрать. Но вдруг мужчина проговорил громко и отчетливо:
— А вы разве не могли бы помочь нам… отделаться?..
— Да, да, пожалуйста, голубушка! — сказала женщина и снова громко зарыдала.
Надзирательница что-то ответила, как всегда, тягуче и простоватым тоном. Потом все стихло, и Дитте улизнула из комнаты.
Вскоре они появились в «парадной» комнате. Дитте разглядела их в замочную скважину: совсем еще молодую женщину, бледную-бледную, с красными заплаканными глазами, и мужчину, постарше, в длинном черном сюртуке, похожего на пастора.
— Эту комнату мы не можем вам отдать, — сказала надзирательница, — здесь спальня милых малюток. Но мы поместим вас в спокойной комнате, на солнечной стороне.
— Да, да, — всхлипнула молодая женщина.
Друг держал ее за руку, как бы оберегая от всякой опасности.
— И все это останется в полном секрете? Наверное? — спросил он.
— Будьте совершенно спокойны, — ответила надзирательница, — мы тут немы, как могила! Но вы должны записаться заблаговременно, — у нас большой спрос на комнаты.
Когда надзирательница вернулась, Дитте стояла в длинном коридоре, у кухонной двери.
— Можно мне на минутку уйти? — спросила она.
И, быстро поднявшись по кухонной лестнице к себе наверх, она бросилась ничком на постель и зарылась лицом в перину, содрогаясь от ужаса. Да, ужас, ужас!.. Бедная, измученная девушка!.. И он… тот, что держал ее за руку! И сама она!.. Сил нет выдержать все это! Сердце разрывалось от жалости к несчастной девушке, которая проходила теперь через все муки, знакомые Дитте, и от жалости к самой себе, — ее-то никто не держал тогда за руку! И тоска охватывала ее, тоска по родному дому, по отцу и ребятишкам… по своему собственному малышу. Нет, как ужасно жить на свете!.. Она даже плакать не могла, только терзалась и ужасалась… «Отделаться! Отделаться!» — стонало у нее в ушах. И вдруг что-то всплыло в ее памяти… какой-то ужас! Бабушка не раз говорила ей в детстве о том, как хорошо, что не удалось загородить Дитте дорогу на свет божий. «А то каково бы пришлось теперь несчастной старухе, на кого бы ей опереться, не будь тебя?» — восклицала бабушка, заливаясь слезами в припадке страха и благодарности судьбе. Дитте так ясно запомнила это потому, что ее долго занимала загадка: почему и как хотели загородить ей дорогу на свет? И, раздумывая об этом, она рисовала себе приблизительно такую картину: кухонная дверь заперта, ее не пускают к бабушке, и она должна остаться на дворе, в потемках и в слезах. Но, значит, то было в таком же роде?! От нее тоже хотели «отделаться»! Дитте оледенела при этой мысли. Да, она ведь родилась незаконной, вдобавок в бедной семье… Для таких, как ее мать и она, не существует родильных приютов. Им остается либо «отделываться», как знают, либо нести все тяжкие последствия греха.