Эрих Ремарк - Триумфальная арка
Он сел у изголовья кровати.
Жоан слабо пошевелила губами.
– Как долго это тянется… как долго… ничто уже не помогает, Равик.
– Еще две-три минуты – и тебе станет легче. Она лежала спокойно. Мертвые руки простерлись на одеяле.
– Мне надо тебе… многое… сказать…
– Потом, Жоан…
– Нет, сейчас… а то не, останется времени… Многое объяснить…
– Я знаю все, Жоан…
– Знаешь?
– Мне так кажется.
Волны судорог. Равик видел, как они пробегают по ее телу. Теперь уже обе ноги были парализованы. Руки тоже. Только грудь еще поднималась и опускалась.
– Ты знаешь… я всегда только с тобой…
– Да, Жоан.
– А все остальное… было одно… беспокойство.
– Да, я знаю…
С минуту она лежала молча. Слышалось лишь ее тяжелое дыхание.
– Как странно… – сказала она очень тихо. – Странно, что человек может умереть… когда он любит… Равик склонился над ней. Темнота. Ее лицо. Больше ничего.
– Я не была хороша… с тобой… – прошептала она.
– Ты моя жизнь…
– Я не могу… мои руки… никогда уже не смогут обнять тебя…
Она пыталась поднять руки и не смогла.
– Ты в моих объятиях, – сказал он. – И я в твоих.
На мгновение Жоан перестала дышать. Ее глаза словно совсем затенились. Она их открыла. Огромные зрачки. Равик не знал, видит ли она его.
– Ti amo,[28] – произнесла она.
Жоан сказала это на языке своего детства. Она слишком устала, чтобы говорить на другом. Равик взял ее безжизненные руки в свои. Что-то в нем оборвалось.
– Ты вернула мне жизнь, Жоан, – сказал он, глядя в ее неподвижные глаза. – Ты вернула мне жизнь. Я был мертв, как камень. Ты пришла – и я снова ожил.
– Mi ami?[29]
Так спрашивает изнемогающий от усталости ребенок, когда его укладывают спать.
– Жоан, – сказал Равик. – Любовь – не то слово. Оно слишком мало говорит. Оно – лишь капля в реке, листок на дереве. Все это гораздо больше…
– Sono stata… sempre conte…[30]
Равик держал ее руки, уже не чувствовавшие его рук.
– Ты всегда была со мной, – сказал он, не заметив, что вдруг заговорил по-немецки. – Ты всегда была со мной, любил ли я тебя, ненавидел или казался безразличным… Ты всегда была со мной, всегда была во мне, и ничто не могло этого изменить.
Обычно они объяснялись на взятом взаймы языке. Теперь впервые, сами того не сознавая, они говорили каждый на своем. Словно пала преграда, и они понимали друг друга лучше, чем когда бы то ни было…
– Baciami.[31]
Он поцеловал горячие, сухие губы.
– Ты всегда была со мной, Жоан… всегда…
– Sono stata… perdita… senza di te.[32]
– Неправда, это я без тебя был совсем погибшим человеком. В тебе был весь свет, вся сладость и вся горечь жизни. Ты мне вернула меня, ты открыла мне не только себя, но и меня самого.
Несколько минут она лежала безмолвно и неподвижно. Равик также сидел молча. Ее руки и ноги застыли, все в ней омертвело, жили одни лишь глаза и губы; она еще дышала, но он знал, что дыхательные мышцы постепенно захватываются параличом; она почти не могла говорить и уже задыхалась, скрежетала зубами, лицо исказилось. Она боролась. Шею свело судорогой. Жоан силилась еще что-то сказать, ее губы дрожали. Хрипение, глубокое, страшное хрипение, и наконец крик:
– Помоги!.. Помоги!.. Сейчас!..
Шприц был приготовлен заранее, Равик быстро взял его и ввел иглу под кожу… Он не хотел, чтобы она медленно и мучительно умирала от удушья. Не хотел, чтобы она бессмысленно страдала. Ее ожидало лишь одно: боль. Ничего, кроме боли. Может быть, на долгие часы…
Ее веки затрепетали. Затем она успокоилась. Губы сомкнулись. Дыхание остановилось. Равик раздвинул портьеры и поднял штору. Затем снова подошел к кровати. Застывшее лицо Жоан было совсем чужим.
Он закрыл дверь и прошел в приемную. За столом сидела Эжени. Она разбирала папку с историями болезней.
– Пациент из двенадцатой штаты умер, – сказал он.
Эжени кивнула, не поднимая глаз.
– Доктор Вебер у себя?
– Кажется, да.
Равик вышел в коридор. Несколько дверей стояли открытыми. Он направился к кабинету Вебера.
– Номер двенадцатый умер, Вебер. Можете известить полицию.
Вебер даже не взглянул на него.
– Теперь полиции не до того.
– То есть?
Вебер указал на экстренный выпуск «Матэн».
Немецкие войска вторглись в Польшу.
– Война будет объявлена еще сегодня. У меня сведения из министерства.
Равик положил газету на стол.
– Вот как все обернулось, Вебер…
– Да. Это конец. Бедная Франция!..
Равик сидел и молчал, ощущая вокруг себя какую-то странную пустоту.
– Это больше, чем Франция, Вебер, – сказал он наконец.
Вебер в упор посмотрел на него.
– Для меня – Франция. Разве этого мало?
Равик не ответил.
– Что вы намерены делать? – спросил он после паузы.
– Не знаю. Вероятно, явлюсь в свой полк. А это… – Он сделал неопределенный жест. – Придется передать кому-нибудь другому.
– Вы сохраните клинику за собой. Во время войны нужны госпитали. Вас оставят в Париже.
– Я не хочу здесь оставаться. Равик осмотрел комнату.
– Сегодня вы видите меня в клинике последний раз. Мне кажется, все здесь идет нормально. Операция матки прошла благополучно; больной с желчным пузырем выздоравливает; рак неизлечим, делать вторичную операцию бессмысленно. Это все.
– Что вы хотите сказать? – устало спросил Вебер. – Почему это мы с вами видимся сегодня в последний раз?
– Как только будет объявлена война, нас всех интернируют. – Вебер пытался что-то возразить, но Равик продолжал: – Не будем спорить. Это неизбежно.
Вебер уселся в кресло.
– Я ничего больше не понимаю. Все возможно. Может, наши вообще не станут драться. Просто возьмут и отдадут страну. Никто ничего не знает.
Равик встал.
– Если меня не задержат до вечера, зайду часов около восьми.
– Заходите.
Равик вышел. В приемной он увидел актера. Равик совсем позабыл о нем. Актер вскочил на ноги.
– Что с ней?
– Умерла.
Актер окаменел.
– Умерла?!
Трагически взмахнув рукой, он схватился за сердце и зашатался. Жалкий комедиант, подумал Равик. Вероятно, играл что-либо подобное на сцене, и теперь, когда это случилось с ним в жизни, впал в заученную роль. А может быть, переживает искренне, но но профессиональной привычке не может обойтись без дурацких театральных жестов.
– Можно мне на нее посмотреть?
– Зачем?
– Я должен увидеть ее еще раз! – Актер прижал руки к груди. В руках он держал светло-коричневую шляпу с шелковой лентой. – Поймите же! Я должен…
В глазах у него стояли слезы.
– Послушайте, – нетерпеливо сказал Равик. – Убирайтесь-ка отсюда! Эта женщина умерла, и ничего тут не изменишь. В своих переживаниях разберетесь сами. Идите ко всем чертям! Вас приговорят к году тюрьмы или патетически оправдают – какая разница? Пройдет несколько лет, и вы будете хвастать этой историей, набивать себе цену в глазах других женщин, домогаясь их милостей… Вон отсюда, идиот!
Он подтолкнул актера к двери. Тот слабо сопротивлялся. Стоя в дверях, актер обернулся:
– Бесчувственная скотина! Паршивый бош!
На улицах было полно народу. Сбившись в кучки, люди жадно следили за быстро бегущими буквами световых газет. Равик поехал в Люксембургский сад. До ареста хотелось побыть несколько часов наедине с собой.
В саду было пусто. Первое дыхание осени уже коснулось деревьев, но это напоминало не увядание, а пору зрелости. Свет был словно соткан из золота и синевы – прощальный шелковый флаг лета.
Равик долго сидел в саду. Он смотрел, как меняется освещение, как удлиняются тени. Он знал – это его последние часы на свободе. Если объявят войну, хозяйка «Энтернасьоналя» не сможет больше укрывать эмигрантов. Он вспомнил о приглашении Роланды. Теперь и Роланда ему не поможет. Никто не поможет. Попытаешься бежать – арестуют как шпиона.
Он просидел так до вечера, не чувствуя ни грусти, ни сожаления. В памяти всплывали лица. Лица и годы. И наконец – это последнее, застывшее лицо.
В семь часов Равик поднялся. Он знал, что, уходя из темнеющего парка, он покидает последний уголок мирной жизни. Тут же на улице он купил экстренный выпуск газеты. Война была уже объявлена. Он зашел в бистро – там не было радио. Потом направился в клинику. Вебер встретил его.
– Не сделаете ли еще одно кесарево сечение? Больную только что доставили.
– Охотно.
Равик пошел переодеться. В коридоре он столкнулся с Эжени. Увидев его, она очень удивилась.
– Вероятно, вы меня уже не ждали? – спросил он.
– Нет, не ждала, – сказала она и как-то странно посмотрела на него. Затем торопливо пошла дальше.
Кесарево сечение не бог весть какая сложная операция. Равик работал почти машинально. Время от времени он ловил на себе взгляд Эжени и никак не мог понять, что с ней происходит.