Робертсон Дэвис - Лира Орфея
Соблазнение Гвиневры Ланселотом. Его признание в любви и ее горестный крик:
О нет! Тебе не верю я.Когда ж поверю —То сердце тотчас обратится в пепел.
Влюбленным Гвиневре и Ланселоту открывается, что дева Элейна, соблазненная Ланселотом под действием чар Морганы, должна умереть от любви, но умереть с радостью:
О, мыслей, взглядов сладкое влиянье!О, перемена бытия! Для всех живущихОна как жизнь, что в нас вдохнул Всевышний,В свои несовершенные творенья!Люблю ли я? Люблю?Я шествую в сиянье Всех помыслов любимого,Как будтоОкутана божественною славой.
Ланселот осознает всю глубину предательства, скрытую в его любви, и с горечью принимает неумолимую судьбу:
О, горький час! Я чувствую, как никогда,Величье своего паденья и бесчестья.
Опера уже полностью захватила зрителей, от которых никто не ожидал восприимчивости к романтике артуровских легенд. Оживленный гул разговоров в антракте радовал сердце.
Но Даркура что-то беспокоило. Он вышел в фойе и поймал Пенни:
— Ты не поменяешься местами с Клемом на третий акт? Мне хочется, чтобы ты хоть часть вечера посидела рядом со мной.
— Красиво говоришь, но я знаю, что у тебя на уме. Я успела пообщаться с Клемом. Уж не знаю, чем он себя полил, но он явно перестарался. Я чуть не задохнулась. Представляю, каково было тебе. «Мирровый пучок — возлюбленный мой у меня, всю ночь у грудей моих пребывает».[131] Но я тебя спасу. С радостью. А у нас неплохо вышло, ты не находишь?
«Опять „мы“. Ты-то что сделала? — подумал Даркур. — Несколько часов ныла и критиковала мою работу, и больше ничего».
— Я рискну предположить, что наш Снарк все же чистокровный Снарк, без примеси Буджума. Ты когда-нибудь слыхал, чтобы хлопали с таким энтузиазмом? И это в Канаде, на Родине Умеренных Восторгов.
— Да, пока все идет неплохо, — ответил Даркур, глядя, как Ерко со слоновьей элегантностью нависает над маленькой, но очень восторженной дамой с оранжевыми волосами. — Пойдем в зал. Третий акт сейчас начнется.
Третий акт был очень похож на то, как его описывал когда-то Герант на неудачном артуровском ужине, устроенном Марией. Только акценты слегка сместились, — видимо, это неизбежно. Ария Мерлина, обличающего негодяя Мордреда, завораживала:
Твои черты мрачны, как час ночной,Твой взгляд кромешный предвещает ужас.
И еще:
Тебя насквозь я вижу! Так несчастный,Что пьет вино, внезапно замечаетУбийцу сквозь отравленный бокал.
Мордред умирает нераскаянным, как подобает истинному злодею:
Что время есть и что — сей бренный мир?Всего лишь мысль, мелькнувшая в пространстве,Лишь краткий миг средь хаоса и мрака.
Но прекраснейшая часть досталась Гансу Хольцкнехту в роли короля. Прекрасный актер и прекрасный певец, он как нельзя лучше сыграл потрясенного Артура, узнающего о кровосмешении, о ненависти своего озлобленного сына Мордреда и — самое страшное для него — об измене любимой жены и любимого друга. Но он взывает к Любви, которая для него превыше радости плотского обладания. Это миг подлинного величия. Последние слова Артура:
В нем душ сродство и пониманье,В нем уз и нитей сочетанье,В нем сердце с сердцем, ум с умом,Душа и тело — все в одном —
тронули многих зрителей, к их собственному смущению, до слез.
«Вальтер Скотт очень хорош, но Шнак подняла его на новый уровень, — подумал Даркур. — Интересно, понимала ли она сама, что кладет на музыку? Если да, то для нее, израненного ребенка, есть надежда. Но с музыкантами никогда не скажешь».
По смерти Артура обстановка дворца снова магически растаяла, и зрители перенеслись на берега Волшебного озера, которого не видели со времени увертюры. Но озеро изменилось: теперь над ним царила поздняя осень; желтые листья и редкие снежинки, кружась, падали на сцену, где стояли рыцари, опираясь на мечи. Рыцари пели:
Несет снежинки ветер злойИ мертвые листы.И вдруг родится день златойИз серой темноты.Пробудят духи мертвецов,Что спят в земле сырой,И вот тогда в конце концовВоскреснет наш король.
Тело Артура — но не живого Хольцкнехта — положили в неглубокий челн, и оно отплыло по водам. Когда челн исчез из виду, Мерлин швырнул ему вслед Калибурн, отныне и вовек надежно вложенный в ножны. Из волн поднялась рука, закованная в доспех, и схватила меч. Снова раздались торжественные аккорды темы, открывшей оперу, и занавес опустился.
После того как все артисты вышли на поклон, Гвен вытолкнула на сцену Пенни, Холлиера и Даркура. Зрители не знали, кто это и почему они на сцене, но после каждой оперной премьеры на поклон выходит несколько никому не известных людей, и зал по широте душевной хлопает и им тоже.
Геранта, на удивление твердо стоящего на ногах, встретили громовыми аплодисментами. Он, кажется, был в превосходном настроении, а во фраке выглядел потрясающе романтично. Он и Гунилла приковывали взгляд в пестрой и, надо сказать, несколько растрепанной толпе на сцене.
Даркур с удовлетворением отметил, что Шнак сделала несколько реверансов и даже не пошатнулась.
11
ЭТАГ в чистилище
Шампанское! Столько шампанского, но ни капли для меня. Одно из неудобств жизни в чистилище — то, что все плотские аппетиты сохраняются, но без малейшей надежды их утолить. Незримо двигаясь меж людьми на празднестве в честь премьеры моего «Артура», я вижу полнящиеся бокалы и полные бутылки. В силу своего чисто духовного состояния — мы, обитатели чистилища, весьма непорочны, о да, весьма, — я лишен даже слабого утешения, возможности толкнуть кое-кого под руку, опрокидывая бокал на крахмальную манишку или в пышное декольте. И это я, который когда-то хлебал шампанское из пинтовых горшков! Но насколько я понимаю, с тех пор шампанское сделало карьеру в свете, и эти люди пригубливают его с благоговением.
Наверно, это ночь моего торжества. Опера, лишь задуманная мною, теперь по-настоящему закончена, и в целом удовлетворительно. Неужели я самую малость завидую девочке Шнакенбург? Бесспорно, у нее легкая рука в оркестровке и, как мне кажется, пробуждающийся дар к мелодике. Но я не вижу в ней истинно романтического пыла. Пока не вижу. Может быть, он и не придет больше к ней, как пришел к нам, первым восприемникам даруемых им страданий и красоты; к нам, людям, среди которых мне посчастливилось стать предтечей.
Понравилось ли мне представление? О, здесь я чувствую, что не могу ответить с уверенностью. Музыканты играли и певцы пели много лучше, чем в мои дрезденские дни. Оркестр был неизмеримо лучше той кучки сброда, с которой мне приходилось мириться, а в этой Даль-Сут есть нечто от даймонического духа, владевшего моим собственным капельмейстером Крейслером. Сценические картины просто завораживали. Певцы — о чудо! — умели играть на сцене и играли, даже когда не пели! Что сказало бы на это семейство Ойнике, трое членов которого участвовали в моей «Ундине»? «Артур» — истинная музыкальная драма, исполненная в единстве стиля и намерения, совершенно невозможном в мое время.
Но увы, каждый из нас — создание своего времени. В этой постановке мне не хватало привычных (это не обязательно значит хороших) элементов.
Взять, например, суфлера. О, эти суфлеры моего времени, родившиеся, кажется, уже стариками, простуженными, имеющими пристрастие к бренди и нюхательному табаку! Все они отличались сварливым характером, все были от макушки до пяток ожесточены тем, что из них не вышло композиторов, певцов, дирижеров! Они сидели скрюченные в своей будке у края сцены, прикрытые от публики изогнутой крышей наподобие ракушки. Над сценой торчала лишь голова, поджариваемая керосиновыми светильниками рампы. Все остальное тело пронизывали ледяные сквозняки, гуляющие под сценой. Каждый раз, когда рабочие открывали люк, чтобы какой-нибудь бог или демон мог возникнуть на сцене, суфлера душила поднятая ими пыль веков. В таком аду суфлер шепотом подсказывал певцам слова и часто задавал тон, нередко — чахоточным голосом, которому отнюдь не помогали нюхательный табак и сценическая пыль, иногда намеренно пинаемая особо злобными актерами прямо в лицо суфлеру!
Отчего же я скучаю по суфлерам? Поверьте, иной раз по хворям и лишениям прошлого тоскуешь так же искренне, как по его блеску. Я знавал немало суфлеров и побывал на похоронах многих из них; а эти певцы, столь прекрасные музыканты, что прекрасно управляются без суфлера, кажутся мне поэтому слегка неестественными.