Илья Штемлер - Архив
Гальперин, прикрыв глаза, долго еще беседовал с безответной трубкой. Он горячился, точно отвечал на непонимание, смеялся собственным остротам или ответам, которые он как бы слышал от Аркадия. Я, кажется, схожу с ума, думал он в паузах, в то же время не в силах лишить себя радости этого разговора. Уверенный в том, что реальный разговор его с Аркадием был бы иным — нервным, со взаимными обидами…
Гальперин положил трубку. Он себя чувствовал значительно лучше.
Пора и возвращаться.
Сброшенное в прихожей пальто накрыло табурет, касаясь пола бессильными рукавами. Тут же валялась и шапка… Одеваясь, Гальперин вновь подумал о тяжести в груди, но решил не обращать внимания. Сейчас возьмет такси, отвезет документы в архив, вернется домой и отлежится, не в первый раз.
Такси не показывалось. Подошел автобус, терять время не хотелось.
— Ну как? Вам лучше? — Петр Петрович подумал, что очень уж сдал Илья Борисович с тех пор, как он видел Гальперина в последний раз. Постарел, обрюзг…
— Вроде отпускает. Не пойму, — Гальперин умолк, прислушиваясь к тому, что происходит в просторном его теле, пытаясь осторожно углубить дыхание… Он видел участливые блеклые глаза Петра Петровича, улавливал его бабьи вздохи и причитания. Сколько документов перевез этот человек за годы работы, весь архив перелопатил. И не раз… Так Гальперин и не рассказал директору о новом подсобном рабочем Хомякове, не успел с этими передрягами.
— Что, Петр Петрович, — перевел дух Гальперин, — как жизнь-то пенсионная?
— Все путем, Илья Борисович, не беспокойтесь, — будет он еще приставать к больному человеку со своими заботами, решил Петр Петрович. — Скучно, правда, без архива, но что поделаешь, — Петр Петрович обрадовался, что Гальперину стало получше, раз он заговорил.
— Вот и я думаю. Спровадят на пенсию, займусь… — Гальперин резко умолк.
Голубые глаза его потемнели, лоб покрылся испариной, скулы заострились… Жжение за грудиной, словно поднесли горящую свечу, все ближе и ближе, просто нестерпимый огонь. И руку выворачивало из сустава в плече, будто ее заламывала тупая и равнодушная сила…
— Ты вызови мне «скорую»… Быстрей… Прошу, — прошептал Гальперин сухими губами.
— Чего?! — перепугался Петр Петрович, хотя и расслышал каждую букву.
— «Скорую». Бога ради…
Петр Петрович оглянулся. Вблизи телефонной будки не было. Надо куда-то бежать… Как же он оставит его, господи? Вот незадача… Гальперин дышал короткими и рваными затяжками, точно жадный курильщик.
Петр Петрович вскочил и побежал, сам не зная куда. Пластиковая сумка хлобыстала по ногам…
Когда он вернулся, у скамейки сгрудилась довольно плотная толпа.
— Вызвал, Илья Борисович, вызвал… Приедут! — еще издали прокричал Петр Петрович.
И не услышал, а почувствовал чьи-то чужие, вст речные слова:
— Чего там вызвал? Помер человек… Вон, кровь на губах… Вызвал он, успел. А этот успел раньше…
Петр Петрович поднимался на носки, стараясь через спины взглянуть на то место, где только что он оставил Гальперина.
Но видел только макушку кудлатой шапки…
Четвертого января 1983 года, через девять дней после смерти Ильи Борисовича Гальперина, вечером, после работы, в отдел хранения стали подтягиваться сотрудники архива. Сами по себе, никто ни с кем не договаривался…
Очищенные от бумаг столы выпростали голые спины. Каждый, кто приходил, как бы старался прикрыть эту наготу, оставляя то кусок мяса в вощеной бумаге, то сыр, то вареную колбасу, то консервы… Кто заранее принес из дома, а кто в обед прихватил в студенческой столовой, куда обычно сваливал в перерыв немногочисленный архивный люд. Виднелись и бутылки, да все пока — пиво, минеральная вода. Затесалась и бутылка сухого вина, что выставила Тимофеева… Оставив свое подношение, люди в ожидании отходили к стене, не зная, как себя вести в этой непривычной ситуации, добрыми глазами встречая каждого нового человека. Основные распорядительские обязанности пали на студенток-практиканток под руководством бойкой Таи. Насобирали из всех отделов кружки, стаканы, банки, ножи-вилки, тарелки. Охраняли это лоскутное стадо по краям стола два хмурых электрических чайника.
Софья Кондратьевна Тимофеева, в черном платье с белым кружевным воротничком, сидела на табурете, скрестив на груди короткие руки, безучастно глядя в пол. При каждом стуке двери она вздрагивала, поднимала глаза, подбадривая взглядом нового человека. Казалось, она всю свою энергию растратила в те сумбурные дни похорон.
Вот появился и Мирошук. Он еще больше отощал, хотя куда уж и больше. Поставил на стол какую-то коробку с проступающими на картоне жирными пятнами. Вздохнул, отошел к стене. Ему тоже досталось в эти дни.
Всем досталось. Но особенные хлопоты взял на себя Ефим Хомяков, подсобный рабочий. В предновогодние дни хоть не помирай — нигде ничего нельзя добиться. Тут-то и вызвался помочь Хомяков, удивляя архивных служилых оперативностью и связями. И гроб заказал нестыдный, и место пробил, согласно желанию сына Аркадия, рядом с могилой матери, у самой церквушки, а это нелегко сделать даже в обычные, непредпраздничные дни, хотя архив и входил в систему исполкома. Кажется, люди все свои, да нет. Все норовили отложить на «после первого». «Спасибо Хомякову» — решили все в архиве. И откуда у подсобного рабочего такая прыть — видно, здорово его гложет совесть перед покойным. Но искупил, искупил. Не век же ему каяться, не со зла он, по убеждениям тогда выступил против Гальперина… И сейчас вот, на девятый день, раскошелился — люди смотрели, как Ефим Хомяков, молча и застенчиво, достал из баула четыре бутылки водки, две бутылки вина. Выложил на край стола, отошел к стене, скромно встал рядом с Петром Петровичем. Тот одобрительно тронул Хомякова за руку и гордо оглядел собравшихся, мол, знай наших, подсобных рабочих, тоже преданы архиву не меньше вашего, хоть и люди незаметные.
Покаяние Ефима Степановича Хомякова каким-то образом сглаживало и грех Шереметьевой…
Люди рассказывали друг другу, как кто-то случайно видел ее рыдающей, вдали от свежевырытой могилы, в густом частоколе чужих крестов. А муж, в теплой полевой куртке, с шапкой в руках, стоял рядом, приговаривая: «Что поделаешь, Настя, кто мог знать? Все мы какие-то ненормальные». А Шереметьева все рыдала и просила Гальперина простить ее.
Поискав глазами, Шереметьева подошла к стене и встала между Шурой Портновой и Чемодановой, рядом с которой хмуро молчал Женька Колесников.
Люди обменивались тихими словами, наблюдая, как студентки раскупоривают водку, разливают по стаканам, раскладывают хлеб, булки…
Все ждали, кто начнет первым… Захар Савельевич Мирошук приблизился к столу, взял стакан и пирожок, отступил на свое место.
— Давай и ты, Ефим Степанович, — подбодрил он Хомякова и добавил: — Приступим, товарищи, к началу нашего скорбного ритуала. Помянем незабвенного Илью Борисовича…
Все потянулись к столу, кроме Тимофеевой.
Тая взяла стакан, плеснула водки, насадила вилкой кружочек колбасы и подала ей. Тимофеева молча поблагодарила.
Шорох, стоящий в комнате, постепенно густел, набирая упругость. Где-то уже прозвучал первый сдержанный смешок. Два последних дня циркулировал слух, что кабинет заместителя директора по науке займет Брусницын. Кстати, его в комнате не видели, хотя с утра каталог работал. Против кандидатуры Брусницына никто не возражал. Спокойный, доброжелательный, правда, со странностями, да кто же не странен? И, что немаловажно, как сотрудник пользовался доверием Ильи Борисовича… Что же касалось той истории, на собрании, то, с одной стороны, за всех вроде искупил Ефим Степанович Хомяков, а с другой — все уже поросло быльем.
Постепенно и Брусницына забыли, перешли к разговору на отвлеченные темы.
Тем временем Анатолий Брусницын сидел в каталоге. Откинувшись на спинку кресла, он бездумным взглядом смотрел в раскрытое перед ним дело.
Несколько раз Брусницын выходил на площадку. Слышал сдержанный гул голосов, идущих из конца коридора, где находились помещения отдела хранения. Но туда идти не хотелось. Он и на похоронах-то не был, и, судя по всему, никто этого не заметил.
Вчера вызвал его Мирошук. Управление предлагает его кандидатуру в заместители по науке. Брусницын согласился. Все обыденно, все просто. Только какая-то неосознанная тревога тисками сжимала грудь.
В приоткрытую дверь каталога все настойчивей проникали звуки далекой тризны. «Как, в сущности, иллюзорны наши принципы, борьба позиций. Сейчас все винятся перед памятью покойного, — успокаивал себя рассуждениями Брусницын. — И впрямь, единственно, что надежно, это место, которое ты лично занял в этой жизни. И хватит об этом, хватит! Так можно тронуться. Все, что произошло, произошло без моего участия. И все! — внушал он себе. — Забыто! Надо встать и присоединиться к тем, кто сейчас там, у Тимофеевой… А в каталоге, вот здесь, в простенке, я повешу… портрет Гальперина!»