Луи Селин - Путешествие на край ночи
— А люди что? — допытывался я. — Соседи, священники, журналисты? Неужели никто ничего не сказал, когда это стряслось?
— Ясное дело, нет. Они же считали, что мне на такое не замахнуться. Думали, я выдохся. Еще бы! Слепой ведь… Понимаешь?
— Словом, тебе повезло, иначе… А Мадлон? Тоже впуталась в твою затею?
— Не совсем. Но все-таки отчасти тоже, потому как, сам понимаешь, подземелье после смерти старухи целиком переходило к нам обоим. Такой был уговор. Мы бы там вдвоем и устроились.
— С чего же тогда у вас любовь разладилась?
— Знаешь, это трудно объяснить.
— Ты надоел Мадлон?
— Да нет, вовсе я ей не надоел, и замуж она прямо-таки рвалась. Ее мать тоже настаивала, и еще пуще прежнего, и всяко нас торопила: мумии-то мамаши Прокисс должны были достаться нам, и мы спокойненько зажили бы втроем.
— Что же между вами произошло?
— Да мне просто захотелось, чтобы они отцепились от меня — и мать, и дочка.
— Слушай, Леон! — круто обрезал я его при этих словах. — Слушай меня. Вздор это все и бодяга. Поставь себя на место Мадлон и ее матери. Ты, что ли, был бы доволен на их месте? Это как же? Приезжаешь туда чуть ли не босой, положения никакого, целыми днями бесишься, что старуха отбирает у тебя все денежки, и пошло, и поехало… Но вот она убирается, вернее, ты ее убираешь. А ты все выкаблучиваешься и ломаешься. Да поставь же себя на место этих женщин. Это невыносимо! Я, например, такого бы не потерпел. Ты сто раз заслужил, чтобы они тебя посадили, прямо тебе говорю.
Вот как я заговорил с Робинзоном.
— Возможно, — ответил он мне в тон, — но хоть ты доктор, и образованный, и все такое, а ничего в моей натуре не петришь.
— Заткнись, Леон! — цыкнул я, чтобы со всем этим покончить. — Катись ты, ублюдок, со своей натурой! Что ты несешь, словно больной какой? Ох, жаль, что Баритона сейчас к черту на рога унесло, не то бы он за тебя взялся. Запереть в психушку — вот лучшее, что можно для тебя сделать. Слышишь, запереть! Вот Баритон и занялся бы твоей натурой.
— Прошел бы ты через то же, что я, ты бы и сам таким же психом стал, — огрызнулся он. — Ручаюсь, стал бы. А может, еще почище меня. Ты же ведь тряпка!
И тут он начал на меня орать, словно был в своем праве.
Он драл глотку, а я разглядывал его. Я привык, что больные возвышают на меня голос. Меня это не смущало.
Он похудел по сравнению с Тулузой, и к тому же в его лице проступило что-то незнакомое мне, как бывает с портретом, тронутым забвением: черты вроде те же, но потускнели от времени и молчания.
Во всех этих тулузских историях было еще кое-что, не столь, конечно, важное, но такое, чего он никак не мог переварить и при одной мысли об этом наливался желчью. Дело в том, что он был вынужден ни за что ни про что подмазать целую шайку деляг. Он все еще не переварил, что в момент передачи ему подземелья был вынужден направо и налево раздавать комиссионные — кюре, прокатчице стульев в церкви, чиновникам мэрии, еще куче разной публики, и все безрезультатно. Его корежило, как только он заговаривал об этом. Он называл такие порядки воровством.
— Но в конце-то концов вы поженились? — спросил я в заключение.
— Да нет же, кому я сказал? Мне расхотелось.
— А ведь малышка Мадлон была куда как недурна. Разве нет?
— Да не в этом дело.
— Именно в этом. Ты сам говорил: вы оба свободны. Если уж вам так обрыдло в Тулузе, вам никто не мешал на время перепоручить склеп матери. А потом вернулись бы.
— Насчет внешности, тут ты прав, — опять завел он. — Она очень миленькая, согласен. Это ты мне тогда правильно шепнул. Особенно когда зрение у меня восстановилось, и, представляешь, я как нарочно увидел ее в зеркале. Нет, представляешь? При свете! Месяца два прошло, как старуха сверзилась. Я пробовал разглядеть лицо Мадлон, тут зрение разом ко мне и вернулось. Световой удар, так сказать… Ты меня понимаешь?
— Разве это было не приятно?
— Приятно, конечно. Но дело не только в этом.
— Ты все-таки смотался?
— Да. Но раз ты хочешь понять, я тебе объясню. Ей первой померещилось, что я какой-то странный. Что пыл у меня пропал. Что я стал нелюбезный. Словом, штучки-дрючки…
— Может, тебя угрызения совести одолели?
— Угрызения совести?
— Ну, что-нибудь в этом роде.
— Называй как хочешь, только на душе у меня стало скверно, и все. Но не думаю, чтобы из-за угрызений совести.
— Может, ты был болен?
— Болен — это верно. Я ведь уже битый час добиваюсь, чтобы ты признал, что я болен. Согласись, не очень-то быстро ты врубаешься.
— Ладно, идет, — ответил я. — Раз считаешь, что это нужная предостороженность, скажу, что ты болен.
— И правильно сделаешь, — лишний раз добавил он, — потому как, что касается Мадлон, я ни за что не ручаюсь. Мигнуть не успеешь, как она тебя схарчит — на это она способна.
Робинзон вроде как давал мне совет, а я не хотел от него советов. Мне вообще все это не нравилось — опять запахло осложнениями.
— Думаешь, она тебя заложит? — переспросил я для проверки. — Но ведь она же отчасти была твоей сообщницей. Ей подумать надо бы, прежде чем стукнуть.
— Подумать? — так и подбросило его в ответ. — Сразу видно, что ты ее не знаешь. — Он даже расхохотался. — Покрутился бы около нее, сколько я, так не сомневался бы. Повторяю, она влюблена. Ты что, никогда с влюбленными бабами не водился? Как втрескаются, так просто с ума сходят? А влюблена она в меня и с ума сходит по мне. Понятно? Усек? Вот ее всякая сумасшедшинка и возбуждает, и все. А не останавливает. Наоборот!
Я не мог ему сказать, что малость удивляюсь, как это Мадлон всего за несколько месяцев дошла до такого исступления: я ведь сам был чуть-чуть с ней знаком. На этот счет у меня были свои соображения, но я не мог их выложить.
Судя по тому, как она устраивалась в Тулузе, и по разговору, который я подслушал за тополем в день посещения баржи, трудно было допустить, что у нее так быстро изменился характер. Мне она представлялась не трагичной, а скорее пройдошистой, симпатично свободной от предрассудков и вполне довольной случаем пристроиться там, где ее возьмут со всеми ее историями и ломаньем. Но в данный момент мне нельзя было ничего прибавить. Оставалось только слушать.
— Ладно, пусть так, — заключил я. — А ее мамаша? Она-то уж наверняка расшумелась, когда смекнула, что ты всерьез решил когти рвать?
— Еще бы! Да она целый день долдонила, что я сущая скотина, и, заметь, как раз когда мне позарез нужно было, чтобы со мной говорили по-хорошему. Вот был концерт!… В общем, с мамашей тоже не могло так продолжаться, и я предложил Мадлон, что оставлю склеп им обеим, а сам поеду прошвырнуться, попутешествую один, страну посмотрю…
«Ты поедешь со мной, Леон, — взъерепенилась она. — Я ведь как будто твоя невеста? Вот и поедешь со мной, Леон, или не поедешь вовсе. И потом, — настаивала она, — ты еще не совсем здоров».
«Нет, здоров и поеду один», — отрезал я. Никак нам было не договориться.
«Жена всегда сопровождает мужа, — гнула свое мамаша. — Вам нужно только пожениться».
Она поддерживала дочку, чтобы завести меня.
Я слушал их штучки и лез на стену. Разве мне требовалась жена на войне? Или чтобы оттуда вырваться? Разве в Африке у меня были бабы? Или хоть одна в Америке!… От их споров, тянувшихся часами, у меня схватывало живот. Ну, настоящие колики. Я-то знаю, на что годны женщины. Ты тоже знаешь, верно? Ни на что они не годны. А ведь я попутешествовал… Словом, как-то вечером они меня окончательно допекли своей трепней, а я взял и ляпнул мамочке, что о ней думаю:
«Старая гнилушка, вы еще глупей, чем мамаша Прокисс. Повидай вы столько людей и стран, сколько я, вы поменьше лезли бы ко всем с советами, потому как, подбирая свечные огарки в своей грязной церкви, никогда жизни не научитесь. Пошли бы вы лучше да погуляли, старая стерва, вам от этого только польза будет. По крайней мере проветритесь, времени меньше на молитвы останется, и сукой от вас не так разить будет».
Вот как я отделал ее мамашу. Можешь поверить, меня давно подмывало наорать на нее — больно уж она, гадина, в этом нуждалась. В конечном счете мне самому от этого полегчало. Я вроде как узелок распутал. Правда, эта падаль, кажется, только и ждала, когда я распояшусь, чтобы в свой черед вывернуть на меня весь мешок ругани, какую знала.
«Вор! Лодырь! — честила она меня. — У тебя ремесла и то никакого в руках нет. Скоро год, как мы с дочкой тебя тянем. Неумеха! Кот!»
Представляешь? Семейная сцена по всей форме! Потом она малость подумала и тихо, но от души отвесила: «Убийца! Убийца!» Вот как она меня обозвала. Тут я малость приостыл.
Дочка, как услышала это, вроде бы струхнула: вдруг я сейчас ее мамочку кончу. Она бросилась между нами. Заткнула матери рот. И хорошо сделала. «Выходит, эти падлы сговорились», — подумал я. Это же было ясно. Короче, я смолчал. Пускать руки в ход было не время. И потом насрать мне было, стакнулись они или нет. Тебе, наверно, кажется, что, отведя душу, они оставили меня в покое? Кажется? Черта с два! Их знать надо. Дочка опять взялась за свое. Везде у ней загорелось — и на сердце, и в передке. И поехало снова.