Арчибальд Кронин - Цитадель
— Что же, прикажете нам думать, — фыркнул Бун, — что вы так же точно восхищаетесь мистером Стилменом?
— Да! Он большой человек, всю жизнь отдавший на пользу человечеству. Ему тоже пришлось воевать с завистью, и предрассудками, и клеветой. У себя на родине он из этой борьбы вышел победителем. Ну, а у нас, очевидно, нет. И все же я убежден, что он больше сделал для излечения туберкулеза, чем кто-либо в нашей стране. Он не принадлежит к людям нашей профессии. Но среди этих людей слишком достаточно таких, которые всю жизнь лечили больных от туберкулеза и не принесли им ни одного атома пользы.
В длинном высоком зале царило волнение.
Глаза Мэри Боленд, теперь устремленные на Эндрью, сияли восторгом, в котором сквозила тревога. Гоппер медленно и уныло собирал бумаги и укладывал их в портфель.
Председатель остановил Эндрью:
— Вы понимаете, что говорите?
— Да. — Эндрью крепко ухватился за спинку стула. Он сознавал, что увлекся и сделал большую оплошность, но решил отстаивать свои взгляды. Он учащенно дышал, нервы его были натянуты до последней степени, какой-то задор овладел им. Если они намерены его исключить — пускай, по крайней мере, получат к тому основания. И он стремительно продолжал:
— Я слушал обвинения, которые здесь сегодня высказывались по моему адресу, и все время спрашивал себя, что я сделал дурного. Я не желаю работать с шарлатанами. Я не верю в шарлатанские средства. Вот потому-то я не читаю половины тех «высоконаучных» реклам, которые дождем сыплются в мой ящик с каждой почтой. Я знаю, что говорю резче, чем следует, но иначе не могу. Мы недостаточно терпимы. Если мы будем упорно считать все, что внутри нашей корпорации, правильным, а за всем, что в нее не входит, будем отрицать право на существование, — это будет гибелью прогресса в науке. Мы превратимся в тесное и замкнутое монопольное предприятие. Нам давно пора начать наводить у себя порядок. Я имею в виду не поверхностные недочеты. Начнем сначала: вспомним, какую никуда не годную подготовку получают врачи. Когда я окончил университет, я был угрозой для общества. Названия нескольких болезней и лекарств, которые полагалось прописывать против них, — вот все, что я знал. Я не умел даже закрыть акушерские щипцы. Всему, что я знаю, я научился потом. А много ли врачей научается чему-либо, кроме тех элементарных знаний, которые дает им практика? Им некогда, беднягам, они с ног валятся. Вот где корень зла. Мы должны организоваться в научные коллективы. Нужны обязательные курсы повышения квалификации врачей. Должно быть сделано могучее усилие двинуть науку вперед, покончить со старой системой «бутылок микстуры», дать каждому практикующему врачу возможность учиться, объединяться с другими в исследовательской работе. А как быть с торгашескими тенденциями? Бесполезное лечение в погоне за гинеями пациентов, ненужные операции, множество недостойных псевдонаучных фокусов и стяжательских замашек — не время ли кое с чем распроститься? Вся наша корпорация чересчур нетерпима и самодовольно-ограниченна. В силу ее структуры она косна. Мы никогда не думаем о движении вперед, об изменении системы. Мы обещаем что-то сделать, но не делаем. Годами вопим об эксплуататорских условиях работы наших сестер и сиделок, о жалких грошах, которые они получают. И что же? Их по-прежнему эксплуатируют, платят все те же ничтожные гроши. Это только так, первый попавшийся пример. А главное — вот что: мы не даем хода нашим пионерам. Доктор Хексем, человек, осмелившийся давать наркоз при операциях костоправа Джервиса, был в самом начале своей работы исключен за это из списка врачей. Десять лет спустя, после того как Джервис спас сотни людей, перед болезнями которых оказались бессильны лучшие хирурги Лондона, когда ему пожаловали титул, когда все «светила» объявили его гением, тогда мы пошли на попятный и дали Хексему почетное звание доктора медицины. Но к этому времени Хексем уже умер от разбитого сердца. Я знаю, что в своей практике врача я наделал много ошибок, и скверных ошибок. Я о них, конечно, сожалею. Но в Ричарде Стилмене я не ошибся. И не жалею, что работал с ним. Об одном вас прошу: посмотрите на Мэри Боленд. У нее был туберкулез верхушек, когда ее привезли к Стилмену. Теперь она здорова. Если вы требуете, чтобы я оправдался в моем не достойном врача поведении, так вот оно, мое оправдание, — здесь перед вами.
Он резко оборвал речь и сел. Странный свет появился в глазах Эбби, сидевшего за высоким столом совета. Бун все еще стоял и смотрел на Мэнсона со смешанным чувством. Затем, злорадно подумав, что он во всяком случае довел этого выскочку до того, что тот сам сломал себе голову, он поклонился председателю и сел на место.
С минуту в зале стояло непонятное безмолвие, потом председатель объявил, как обычно:
— Прошу посторонних удалиться.
Эндрью вышел из зала вместе с остальными. Задор его исчез, голова, все тело дрожали, как перегруженная машина. Он задыхался в атмосфере зала. Он не мог видеть Гоппера, Боленда, Мэри, других свидетелей. Особенно нестерпимо было меланхолически-укоризненное выражение на лице адвоката. Эндрью находил теперь, что вел себя как дурак, жалкий дурак, склонный к декламации. Теперь честность его представлялась ему чистейшим безумием. Да, безумием было разглагольствовать перед советом так, как сделал он. Ему не врачом быть, а агитатором в Гайд-парке. Ладно! Недолго еще ему быть врачом, его сейчас вычеркнут из списка.
Он пошел в раздевальную, испытывая лишь потребность быть одному, и сел на край умывальника, машинально нащупывая в кармане папиросы. Но пересохший язык не ощутил вкуса табака, и он бросил папиросу, потушив ее каблуком. Несмотря на жестокие истины, которые он высказал о своей корпорации несколько минут тому назад, он чувствовал себя до странности несчастным при мысли, что будет исключен из нее. Он знал, что может работать у Стнлмена. Но не этого ему надо было. Нет! Он хотел вместе с Денни и Гоупом следовать своему призванию, вогнать копье своей идеи в толстую шкуру консерватизма и косности. Но все это надо делать не извне, а внутри корпорации, в Англии это никогда, никогда не удастся человеку вне корпорации. Теперь Денни и Гоупу придется одним управлять троянским конем. Волна горечи затопила душу. Будущее расстилалось перед ним унылой пустыней. Он уже переживал мучительнейшее из чувств — чувство оторванности от своей среды и сознание, что он конченый человек, что это — гибель.
Шум двигавшейся по коридору толпы заставил его с трудом встать. Входя с остальными обратно в зал, он сурово твердил себе, что ему остается только один исход. Не надо пресмыкаться. Только не выказать слабости, ни следа заискивания! Решительно уставив глаза в пол, он не видел никого, не бросил ни единого взгляда на стол там наверху. Все обычные звуки в зале мучительно отдавались в его ушах: скрип стульев, кашель, шепот, даже чье-то ленивое постукивание карандашом.
Но вдруг наступила тишина. Судорожное оцепенение сковало Эндрью. «Вот! — подумал он. — Вот начинается!» Раздался голос председателя. Он говорил медленно, внушительно.
— Эндрью Мэнсон, совет, внимательно рассмотрев предъявленное вам обвинение, а также показания свидетелей, находит, что, несмотря на некоторые особенности этого дела и ваше крайне неуместное изложение их, вы действовали с добрыми намерениями, искренно желая поступать в духе закона, требующего от врачей верности высоким идеалам их профессии. Я должен вам сообщить, таким образом, что совет не счел нужным исключать ваше имя из официальных списков.
Одну ошеломительную минуту он не понимал. Затем трепетная радость овладела им. Не исключен! Свободен, чист, оправдан!
Он поднял голову и, как в тумане, посмотрел на эстраду. Из всех лиц, странно расплывавшихся перед его глазами, повернутых к нему, он видел ясно только лицо Роберта Эбби. Сочувствие в его глазах еще больше взволновало Эндрью. Молнией мелькнула уверенность, что это Эбби выручил его. Притворное безучастие мигом слетело с него. Он пробормотал тихо, обращаясь к председателю, но мысленно говоря это Эбби:
— Благодарю вас, сэр.
Председатель сказал:
— Дело считается законченным.
Эндрью встал, его тотчас обступили друзья — Кон, Мэри, потрясенный мистер Гоппер, люди которых он никогда раньше не видел и которые теперь горячо жали ему руку. Он не помнил, как очутился на улице. Кон все еще хлопал его по плечу, мчавшиеся мимо автобусы странно успокаивали нервное смятение, обычная жизнь улицы будила радость, невообразимый восторг свободы. Он вдруг посмотрел на Мэри и встретил ее глаза, полные слез.
— Если бы они сделали вам что-нибудь худое, после того как вы были так добры ко мне... о, я бы убила этого старого председателя!
— Господи помилуй, Мэри! — закричал Кон. — Не понимаю, чего вы все беспокоились. В ту минуту, как старина Мэнсон заговорил, я уже знал, что он из них вышибет все, чем их начинили!