Мигель Астуриас - Глаза погребённых
Помолчав, он все же подавил зевок и громко позвал:
— Капитан Каркамо!
Капитан вытянулся в дверях. Комендант отдал ему распоряжение: вместе с несколькими солдатами сопровождать падре Феху, остановиться, не доезжая одну милю до станции Тикисате; — дождаться там пассажирского поезда, направляющегося к мексиканской границе, и передать падре Феху человеку, который предъявит свои документы.
— Падресито, — продолжал комендант, закончив этот инструктаж, — у нас есть пара лошадей, вы и капитан Каркамо можете поехать верхом. Расстояние не столь уж велико, но так вам будет удобнее.
Его прервал падре Феху:
— Приказ предписывает выслать меня на лошади?
— В приказе ничего не говорится о том, как мы должны вас доставить к пассажирскому поезду, идущему в сторону границы. Однако, поскольку в приказе также ке указывается — «отправить пешком» или «отправить связанным», то я могу позволить себе удовольствие отправить вас верхом. А пока вы будете находиться здесь, капитан, и учтите, время у вас ограничено, — обратился он к Каркамо, — не допускайте, чтобы сеньор священник с кем-нибудь общался. Падре, я думаю, понимает, что ему самому лучше молчать, в противном случае придется применить ненужные насильственные меры. А если кто-нибудь — везде может оказаться любопытная богомольная старуха — приблизится к вам и спросит, куда вы направляетесь, скажите, что вы, дескать, едете исповедовать больного, хотя теперь, когда началось засилье евангелистов, здешние жители даже исповедаться не желают и умирают, осененные долларом…
Падре Феррусихфридо не нашел слова коменданта остроумными, но ему все же показалось, что тот не желал причинить ему боль и постарался лишь выполнить приказ, даже пытался подсластить пилюлю, — и за это уже можно быть благодарным в нынешние времена.
Потная рука военного задержала на какое-то мгновение тонкую руку священника, тонкую, как листок из требника, никогда не знавшую, что такое труд, даже труд на огороде в семинарии в Чьяпасе, — еще в школьные годы его больше влекли палитры и кисти. Они простились, но падре не решался выйти из кабинета.
— Господин комендант! — Он остановился на пороге, еле сдерживая возмущение. — Я отправляюсь в качестве арестованного?.. Или в качестве кого? Вы не показали мне никакого приказа, никакого декрета о высылке. Это же посягательство на свободу личности!
— Вы едете под конвоем, а человек под конвоем — это не арестованный, но и не свободный человек. Он не считается арестованным, потому что он свободен, но и не может считаться свободным, потому что он арестован… Однако, если конвоируемый попытается бежать либо окажет малейшее сопротивление, он закончит свою поездку по земле под землей. Имейте в виду, тысячи ехавших под конвоем похоронены и бредут уже не в качестве людей, а в качестве теней в подземном мраке и холоде, не знаю куда… Вы, конечно, отправитесь на небо. Это уже известно. Прямехонько на небо. Но, собственно, зачем вам отбывать так далеко?.. Что же касается приказа, а также декрета о высылке… — он зевнул во весь рот, — так, что же… — он старался сдержать зевок, — раз они вас беспокоят… — он снова зевнул, — …они у капитана Каркамо…
— Да, но мне не дали…
— Падресито, в пути все утрясется, и не мешайте мне, пожалуйста, зевать. И не разыгрывайте из себя судейскую крысу, которая верит только бумаге с печатью. Мой вам совет: отправляйтесь потихоньку, по дороге зайдите в церковь, захватите свои вещички, и как можно подальше уезжайте отсюда до того, как пропоют петухи…
Издалека донесся петушиный крик. Комендант добавил:
— Ах, прохвост, нашелся уже один, поет, но этот, видно, из цивилизованных петухов — считает, что электрический свет не хуже солнца!
Покинув комендатуру, которую освещало несколько лампочек, падре Феху, капитан Каркамо и два сопровождающих их солдата сразу же будто упали в колодец густого, знойного и тревожного мрака. Все молчали. Шли. Четкие военные шаги капитана и солдат по обочине дороги, покрытой щебнем и нефтяными пятнами, никак не сочетались с неуверенными шагами священника, ноги которого били словно в колокол, в полы сутаны — удары в колокол, который только он один и слышал… Ах, если бы он мог взять с алтаря образ Гуадалупской девы и, поднявшись на колокольню, ударить в набат!..
Светляки, звезды, огни фонарей, бросавших блики на рельсы, и здания «Тропикаль платанеры», где все спало при ярком электрическом освещении, были свидетелями того, как четыре тени вышли из комендатуры и направились в поселок, утонувший во тьме. Около здания Компании можно было разглядеть булавку на земле, а в поселке ничего не видно даже на расстоянии вытянутой руки.
На ощупь — Каркамо не позволил даже зажечь спичку — нашли и открыли щеколду дверей еще не достроенного церковного дома, и падре Феху стал собирать вещи.
Каркамо стоял в дверях — застыл в нерешительности: с одной стороны — воинский долг, с другой… платок, платок, которым он вытирал пот… в этом платке словно остались не произнесенные вслух слова, слова, бушевавшие в сердце, не дававшие покоя. Как сообщить об опасности, нависшей над Росой Гавидиа? Все его попытки связаться с Андресом Мединой, товарищем детских лет, оказались тщетными. Да, но как сказать обо всем падресито?.. И все-таки нужно сказать… Это была какая-то возможность…
— Вы не беспокойтесь, сеньор, — произнес он наконец, — петухи запоют только тогда, когда мы их услышим! А солдат я отправил за лошадьми.
Падре Феррусихфридо, не задерживаясь в своей комнатушке, прошел в церковь, где запах ладана и серы перемешался с запахом цветов пальмы коросо,[128] жасмина, розы и душистых фруктов — лимонов, апельсинов, грейпфрутов, ананасов, нансе: груды плодов лежали на маленьком потрепанном коврике перед алтарем Гуадалупской девы, куда богомольцы складывали свои подношения.
Он встал на колени и с трудом выдавил из себя слова: «До того как запоют петухи… я должен буду покинуть тебя… у меня нет ничего… и не оставляю здесь ничего… не уношу с собой ничего… моя родина повсюду, пока я не взят на небо!..»
Он встрепенулся, как будто услышал голос Зевуна, который уже был не Зевуном, не человеком, а беспрестанно зевавшим идолом: «Вы, конечно, отправитесь на небо… это уж известно… прямехонько на небо… но, собственно, зачем вам отбывать так далеко?..» Дикарь, ему не понять, что большего и не нужно сыну, который жаждал вернуться к своей матери!.. Но нет, зачем притворяться?.. Мне страшно… страшно… — дрожащей рукой он провел по стеклу, за которым покоилось изображение богоматери, как если бы искал выход, потайную дверцу, через которую удастся ускользнуть…
— Прежде чем запоют петухи… — твердил он механически, не замечая, что они уже давно поют, что над полями разлился алый рассвет, воздух стал зноен и розовеющие жемчужинки росы, точно капельки пота, заблестели на травах и на листьях деревьев. На горизонте дремали облака, за которыми нашли убежище звезды, уступив место солнцу, возродившему краски земли.
Он взобрался на лошадь, рядом с ним на более рослом коне ехал офицер. Голова священника едва-едва возвышалась над коленями офицера, немного торчавшими вверх из-за слишком коротких стремян.
Так они двигались навстречу темно-бирюзовой полоске горизонта. Падре не спал, однако, когда их путь пересекли зеленые овраги, он почувствовал, будто только что очнулся от кошмара, и хотя он ехал с открытыми глазами, кошмар продолжал преследовать, слился с действительностью, с явью.
Его лошадь трусила рысцой рядом с конем капитана. Солдаты шли за ними на некотором расстоянии, но не отставая, над их плечами были видны стволы винтовок, а из-за спин высовывались приклады, и солдаты иногда придерживали их руками.
Радость занимавшегося дня, казалось, проникала во все поры. Петухи, взлет птиц, далекие трели, собачий лай, свистки поездов, везущих бананы, крики пастухов, мычание коров, блеяние овец. Оба они, и падре Феху, и капитан Каркамо, чувствовали себя так, как будто только что умылись свежей водой после скверно проведенной ночи, после тяжелой, кошмарной ночи: оба они с удовольствием поговорили бы и сказали бы друг другу нечто большее, чем можно высказать словами. Даже кровь билась в одном ритме с нарождающимся днем. Капитан устроился поудобнее в седле и, словно обращаясь к незнакомому человеку, который ехал в том же направлении — а разве на самом деле не был для него падре Феху именно таким человеком? — показывал ему банановые плантации, истомленные сном в ночную жару.
— Там, по ту сторону банановых плантаций, — отсюда, правда, не видно, — равнина, где солдаты как раз в эти часы занимаются военной подготовкой. Приходится пользоваться утренними часами, а позже, когда солнце поднимется, не выдерживают зноя даже винтовки.