Лион Фейхтвангер - Изгнание
Все это пронеслось в его мозгу, пока Эмиль менял тарелки. Наконец Эмиль вышел.
— Да, — сказал Рауль, — я кое-что имею против мосье Визенера. У меня с ним было объяснение по поводу этой глупой статьи в эмигрантской газете. Он видел перед собой стофранковые бумажки, которые он швырнул Визенеру, он слышал постыдные речи Визенера, ощущал пощечину. Этот обычно такой сдержанный мальчик нервно тыкал вилкой в скатерть. — Мосье Визенер, продолжал он, не глядя на мать, — между прочим, сказал: «А где написано и кто вам сказал, что я ваш отец?» — Он искоса бегло посмотрел на мать — она побледнела, он испугался и одновременно обрадовался. Быстро, по-светски обходя неприятное, он прибавил: — Было довольно противно. Оттого-то я тебе ничего и не говорил, да и теперь жалею, что сказал. Такие дела мужчины должны сами улаживать между собой.
Обычно ясный голос Леа прозвучал глухо, когда она ответила:
— Тут явное недоразумение, ты, очевидно, плохо понял Эриха.
Рауль обратил внимание на то, что она сказала «Эрих»; обычно она называла его мосье Визенер, изредка — папа. Она взволнована, это ясно. Он правильно сделал, что сказал ей; но рассказать ей больше, рассказать о том, как он сам кричал, он уже не решался.
— Хорошо, — ответил он только, и ему удалось кончить разговор в милом и вежливом тоне, — пусть будет так, давай считать это недоразумением. Но теперь ты поймешь меня, дорогая, если я предпочитаю не обедать с мосье Визенером за одним столом.
Позже, лежа в темной комнате, одна на своей постели, Леа мучительно думала. Что это нашло на Эриха? Почему он сказал Раулю такую вещь? Неужели он так отравлен бессмысленными теориями нацистов? Иногда и умный человек не может уберечься от яда изуверских взглядов, если он все время соприкасается с ними.
До чего сложен и труден этот мир и это общество. И как просто было бы все, не будь ее дед евреем. Она почти испугалась, когда поймала себя на этой мысли. Видимо, и ее заразило это безумие? Она никогда не любила заглядывать в себя и ковыряться в себе, она жила в ладу с собой и была благодарна, что она такая, как есть. Что же это за позорная трусость, почему она вдруг захотела избавиться от своего происхождения и от самой себя?
Тьфу, тьфу, тьфу. Ну, а Эрих? Рауль, конечно, правильно его понял, тут нет никакого недоразумения, Эрих действительно сказал ему эту дикую фразу. Но почему он ее сказал? Он считает это позором? Он смеет считать позором то, что в сыне его течет капля еврейской крови?
Этого она не может молча проглотить. Этого — нет. Многовато свалилось на нее сегодня: непонятные слова Гейдебрега, непонятные слова, сказанные Эрихом Раулю. Она не справится со всем этим одна, нет, не справится. Нельзя больше уклоняться от объяснения с Эрихом. Она ненавидит сцены, она боится сцен, но откладывать разговор с Эрихом больше нельзя.
Однако, когда дело доходит до разговора, она ведет себя на редкость неловко. Берет сразу фальшивую ноту, начинает с вялой, натянутой шутки. Ее галерея картин современных немецких художников в ближайшее время, вероятно, пополнится. Визенер смотрит на нее непонимающими глазами. Он, разумеется, мгновенно соображает, о чем речь, понимает, что Леа все-таки слышала слова Гейдебрега и правильно их истолковала. Но Визенер всегда отличался умением прикидываться наивным. Ей приходится поэтому продолжать, и она довольно беспомощно повторяет роковые вопросы: «Есть новости из Африки?» и «Как обстоит с крупной охотой?» Он, конечно, все еще ничего не понимает, он великолепно разыгрывает это непонимание, ей приходится изложить все ее соображения с начала до конца. Но он продолжает недоумевать, он ничего не помнит, и когда Леа напрямик спрашивает его, не о «ПН» ли шла речь, он нагло и решительно отрицает.
— Да я себе лучше руку дам отрубить, чем связываться с этими писаками, — отвечает он шутливо, а затем с наигранной досадой спрашивает, неужели она никогда не отделается от своего «комплекса».
— Дашь отрубить себе руку? — переспрашивает она. — Никогда не отделаюсь от комплекса? — и серьезно, очень просто прибавляет: — Мне бы не хотелось, чтобы ты отшучивался. Дело совсем не шуточное.
Это все: она не угрожает, она не говорит ему, что его обещание сохраняет свою силу или что-либо в этом роде. Она не знает, лгал он или нет, она не хочет на этом останавливаться. Он произнес свое «нет», не задумываясь, убедительно, она с готовностью дает себя убедить, она рада, что он все отрицает, что неприятное объяснение позади.
Заговорить о втором деле, о фразе, сказанной им Раулю, у нее уже нет сил. Да и смысла нет. Эрих едет куда-то на официальный обед, он должен там выступить с речью, через пять минут ему надо уходить, он стоит перед ней, он очень хорош во фраке. Он не отвечает на ее предупреждение. Леа даже не знает, слышал ли он ее слова, понял ли их. Он смотрит на часы, он торопится, он болтает еще немного о всяких пустяках, целует ее в лоб, уходит.
Визенер слышал предупреждение Леа, он понял его. Это предупреждение подействовало на него сильнее, чем самые длинные излияния. Он едет на официальный обед, он сияет, как всегда, он улыбается, болтает, произносит свою речь, как всегда остроумную и интересную. Но весь вечер он спрашивает себя, надо ли было все отрицать, правильно ли он поступил. Да, он поступил правильно. Трудно себе представить, чтобы кто-нибудь со стороны прослышал о заговоре против «ПН», и совершенно исключено, что кто-либо посторонний знает о его роли в этом заговоре. Его вынужденная ложь, значит, допустима, больше того, он обязан был солгать. Простая человечность, естественное внимание к Леа заставляют его лгать. Если бы он позволил Леа вмешиваться в свои политические дела, куда бы это завело его? Было бы попросту преступлением посвящать ее в тайные дела национал-социалистов, преступлением против нашей партии, против Леа, против самого себя.
И все же еда кажется ему невкусной, да и весь этот официальный обед не доставляет ему никакого удовольствия, хотя вообще-то он очень любит такие торжественные официальные приемы.
И Леа проводит не очень приятный вечер. Она иначе представляла себе объяснение с Эрихом. О главном она все-таки не заговорила. Что с ней? Ведь вообще она не боязлива, а в последнее время становится малодушной. Разве она знает теперь больше того, что знала раньше? Если она на этом успокоится, если примет его «нет» за чистую монету, разве это не будет попросту самообман?
Но волей-неволей приходится быть малодушной. Что еще ей остается? Куда девать свою жизнь в такие времена? Времена плохие: только потому нацисты и могли всплыть на поверхность. Если она, следуя своим убеждениям, порвет с Эрихом, жизнь ее будет пустой, постылой, безрадостной. У нее мороз пробегает по коже, когда она думает о своей приятельнице Мари-Клод, избравшей такой путь. Как пуста ее жизнь. Леа жалеет Мари-Клод. У нее, у Леа, есть по крайней мере Эрих.
Да, да, да, можно, конечно, придумать лучшее содержание для своей жизни, чем. Эрих. Но если он уйдет из ее жизни, ей ничего не останется, ее жизнь опустеет, как жизнь Мари-Клод. Леа правильно сделала, удовлетворись ответом Эриха. Мы живем в плохое время, в переходное время. Приходится цепляться за то немногое, что у тебя есть, приходится удерживать это немногое, приходится обманывать себя, только бы не выпустить его из рук.
15. Цезарь и Клеопатра
Леа понимала, что в ее флирте с Конрадом Гейдебрегом есть что-то «противоестественное», и все-таки не прекращала его. С Визенером она никогда об этом не говорила. Между ними установилось на этот счет молчаливое, пожалуй даже озорное соглашение. У Визенера был скептический, иронический склад ума. Леа не без основания полагала, что Эриху, который вынужден приносить столько жертв этому нацисту, приятно видеть Бегемота у ее ног.
Сначала Гейдебрег на свой церемонный, старомодный лад делал Леа осторожные комплименты. В последнее время он перестал их делать. В ее присутствии он просто сидел, грузный, немного смешной, немного страшный, и ждал, чтобы она подсела к нему. Она почти всегда так и делала, и, хотя они мало разговаривали, между ними возникал контакт.
Гейдебрег, впрочем, бывал на улице Ферм не очень часто. Даже враги его не посмели бы утверждать, что он навязывается Леа или ухаживает за ней. Тем не менее он не мог отделаться от чувства вины. Именно это молчание, когда они сидели рядом, представлялось ему греховным, его волновали порывы, казалось бы, давно им забытые. Это никуда не годится, это недостойно его.
Но подлинный национал-социалист не бежит от искушений, а преодолевает их. Он не убегает ни от кого, в том числе и от самого себя. Гейдебрег не прекратил своих визитов на улицу Ферм. Он взвешивал «за» и «против», поддерживал равновесие. Он принимал холодные ванны, удвоил дозу гимнастики и не прекращал своих визитов.