Чарльз Диккенс - Большие надежды
Через некоторое время она подняла голову и опять устремила взгляд на огонь.
— Ты очень великодушно сказал, что у тебя есть и другие причины для горя. Это правда?
— К сожалению, правда.
— И я ничем не могу тебе помочь, кроме как услужив твоему другу? Считай, что это сделано, но для тебя самого я ничего не могу сделать?
— Ничего. Благодарю вас за этот вопрос. Еще больше благодарю за доброту, которой он подсказан. Но нет, ничего.
Вскоре она поднялась и обвела глазами мертвую комнату, ища пера и бумаги. Но ничего такого здесь не было, и тогда она достала из кармана желтые таблички слоновой кости в оправе из потускневшего золота и стала писать на них карандашом в потускневшем золотом футляре, который висел у нее на шее.
— Ты по-прежнему в добрых отношениях с мистером Джеггерсом?
— О да. Я только вчера у него обедал.
— Вот распоряжение, по которому он выплатит тебе деньги, с тем чтобы ты мог употребить их для своего друга. Здесь я денег не держу; но если тебе приятнее, чтобы мистер Джеггерс ничего об этом не знал, я могу прислать их тебе.
— Благодарю вас, мисс Хэвишем, мне будет очень удобно получить их у него в конторе.
Она прочла мне то, что написала; указания были даны ясно и четко и притом так, чтобы меня невозможно было заподозрить в желании истратить эти деньги на себя. Я принял таблички из ее дрожащих рук; руки эти задрожали еще сильнее, когда она, сняв с шеи цепочку с карандашом, тоже отдала ее мне. За все это время она ни разу на меня не взглянула.
— На первой табличке стоит мое имя. Если когда-нибудь, — пусть через много времени после того, как мое разбитое сердце обратится в прах, — ты сможешь написать под моим именем: «Я ее прощаю», — прошу тебя, сделай это.
— Ах, мисс Хэвишем, — сказал я, — я могу это сделать хоть сейчас. Все мы повинны в жестоких ошибках. Я сам был слеп и неблагодарен, и слишком нуждаюсь в прощении и добром совете, чтобы таить на вас злобу.
Только теперь она посмотрела на меня и к моему изумлению, к моему ужасу рухнула передо мной на колени, простирая ко мне сложенные руки так, как, наверно, простирала их к небу, когда бедное сердце ее было еще молодо и не ранено и мать учила ее молиться.
Увидев мисс Хэвишем у своих ног, седую, с изможденным лицом, я был потрясен до глубины души. Я стал умолять ее подняться и обхватил руками, чтобы помочь ей; но она только вцепилась в мою руку и, приникнув к ней лицом, заплакала. Никогда раньше я не видел слез у нее на глазах и теперь молча склонился над ней в надежде, что они принесут ей облегчение. Она уже не стояла на коленях, но без сил опустилась наземь.
— О! — вскричала она в отчаянии. — Что я наделала! Что я наделала!
— Если вы думаете о том, мисс Хэвишем, какой вред вы мне причинили, я вам отвечу: очень небольшой. Я полюбил бы ее, несмотря ни на что… Она замужем?
— Да!
Я мог и не задавать этого вопроса, — я это сразу понял по тому новому чувству пустоты, которое царило в опустелом доме.
— Что я наделала! Что я наделала! — Она ломала руки, хваталась за волосы, и снова и снова у нее вырывался этот вопль: — Что я наделала!
Я не знал, что сказать, как ее утешить. Я слишком понимал, что она тяжко согрешила, когда, обуянная жаждой мести, исковеркала впечатлительную детскую душу, как велела ей смертельная обида, отвергнутая любовь, уязвленная гордость; но я понимал и то, что, отгородившись от дневного света, она отгородилась от неизмеримо большего; что, став затворницей, она затворила свое сердце для тысячи целительных естественных влияний; что, целиком уйдя в свои одинокие думы, она повредилась в уме, как то всегда бывало, и будет, и не может не быть со всяким, кто дерзнет пойти против начертаний творца. И мог ли я не сострадать ей, не усмотреть возмездия в том, какой жалкой тенью она стала, в ее полной непригодности для этой земли, где ей положено было жить, в этом тщеславии, рожденном скорбью и владевшем несчастной женщиной безраздельно, как владеет людьми тщеславие, рожденное смирением, раскаянием, стыдом, — все чудовищные формы тщеславия, которые, как проклятье, тяготеют над нами!
— Пока ты не заговорил с ней в тот раз, пока я не увидела в тебе, как в зеркале, все, что сама испытала когда-то, я не знала, что я наделала. Что я наделала!
И так без конца, двадцать раз, пятьдесят раз — что она наделала!
— Мисс Хэвишем, — сказал я, когда она затихла. — Пусть совесть вас не мучит из-за меня. Но вот Эстелла — это другой разговор, и если вы в состоянии — пусть в самой малой мере — исправить тот вред, который вы ей причинили, убив в ней живую душу, лучше сделать это, чем целый век оплакивать прошедшее.
— Да, да, я это знаю. Но, Пип, голубчик ты мой! — Глубокое женское сострадание послышалось мне в этой непривычной ласке. — Голубчик ты мой! Поверь мне: вначале, когда она только ко мне попала, я хотела уберечь ее от моей горькой доли. Вначале я ничего другого не хотела.
— Что ж, — сказал я, — вполне возможно.
— Но когда она стала подрастать и с каждым днем становилась все краше, я совершила дурное дело: я захваливала ее, задаривала, наставляла, вечно была при ней предостережением и наглядным примером и вот — украла у нее сердце и на место его вложила кусок льда.
— Лучше было оставить ей живое сердце, — сказал я, не удержавшись, — пусть бы даже оно истекло кровью или разбилось.
С минуту мисс Хэвишем смотрела на меня как безумная, потом опять началось — «Что я наделала!».
— Если бы ты знал всю мою жизнь, — простонала она, — ты бы меня лучше понял, ты бы меня пожалел.
— Мисс Хэвишем, — сказал я как можно мягче, — я знаю вашу жизнь, знаю с тех пор, как впервые уехал из этих мест. Ваши несчастья внушили мне искреннее сострадание, и хочу верить, что я понял, как они на вас повлияли. То, что произошло между нами, не дает ли мне права задать вам один вопрос, касающийся Эстеллы? Не теперешней, а такой, какой она была, когда только что сюда попала?
Она сидела на полу, упершись локтями в ободранное кресло и склонившись головой на руки. Услышав мой вопрос, она глянула мне прямо в глаза и ответила:
— Спрашивай.
— Кто родители Эстеллы?
Она покачала головой.
— Вы не знаете?
Она снова покачала головой.
— Но ее привез сюда, или прислал сюда, мистер Джеггерс?
— Привез.
— Расскажите мне, как это случилось.
Она отвечала шепотом, пугливо озираясь:
— Когда я уже долго прожила взаперти в этих комнатах (как долго — не знаю, тебе ведь известно, что показывают здешние часы), я как-то сказала ему, что хочу воспитать маленькую девочку, хочу полюбить ее и уберечь от моей участи. Я читала о нем в газетах еще до того, как рассталась с миром, а впервые увидела, когда он приехал сюда по моей просьбе, чтобы привести этот дом в его нынешний вид. Он обещал присмотреть мне такую девочку-сиротку. Однажды он привез ее сюда, спящую, и я назвала ее Эстеллой.
— Сколько ей тогда было лет?
— Года два или три. Сама она знает только то, что осталась сиротой и что я ее усыновила.
Я и без того был уверен, что та женщина — ее мать, и не нуждался ни в каких доказательствах. Но здесь как будто устанавливалась связь, ясная для каждого.
Для чего еще мне было затягивать мое посещение? Дело Герберта я уладил, мисс Хэвишем рассказала мне все, что знала об Эстелле, я сказал и сделал все, что мог, чтобы облегчить ее совесть. Неважно, какими еще словами мы обменялись на прощанье; но мы простились.
Уже сильно стемнело, когда я вышел на свежий воздух. Я кликнул женщину, у которой были ключи от калитки, и сказал, что не буду ее пока беспокоить, а до ухода еще погуляю в саду. Ибо внутренний голос говорил мне, что никогда уже я сюда не вернусь, и я чувствовал, что грустный час сумерек как нельзя больше подходит для моей прощальной прогулки.
Мимо склада бочек, по которым я когда-то лазил и которые с тех пор годами мочили дожди, отчего многие из них прогнили, а на тех, что стояли стоймя, скопились болотца и лужицы, я направился в запущенный сад. Я обошел его весь; заглянул в уголок, где произошла моя драка с Гербертом, видел дорожки, по которым мы гуляли с Эстеллой. Всюду было холодно, пусто, уныло!
Свернув на обратном пути к пивоварне, я проник в нее из сада через небольшую дверь, запертую снаружи на ржавую задвижку, и прошел из конца в конец. Уже выходя через главную дверь, — которую теперь нелегко было отворить, потому что отсыревшие створки разбухли, и петли разболтались, и порог зарос плесенью, — я оглянулся. При этом движении одно детское воспоминание вспыхнуло во мне с поразительной силой: мне снова почудилось, будто я вижу мисс Хэвишем висящей на перекладине. Так сильно было это впечатление, что я опрометью кинулся туда и остановился под перекладиной, дрожа всем телом, прежде чем понял, что мне это только привиделось.
Удрученный вечерним мраком и этим страшным, хоть и мгновенным видением, я ощущал неизъяснимый ужас, выходя во двор через те самые деревянные ворота, о которые когда-то больно бился головой, чтобы заглушить боль, причиненную мне Эстеллой. Во дворе я постоял в нерешительности, раздумывая, позвать ли служанку, чтобы она выпустила меня на улицу, или еще раз сбегать наверх — удостовериться, что с мисс Хэвишем не случилось без меня ничего худого. Я остановился на последнем и стал подниматься по лестнице.