Владимир Дудинцев - Не хлебом единым
— Можно пройти через зал? — спросил Дмитрий Алексеевич у одного из них и, получив разрешение, быстро прошел вдоль столов на тот конец, к главной лестнице.
Еще сверху он увидел все три входа в актовый зал с открытыми настежь дверями. «Дорогой Петр Бенедиктович! — звонко донеслось оттуда вместе с волнами теплого, обжитого воздуха. — В день вашего восьмидесятилетия мы, научные сотрудники и служащие института, с чувством глубокой благодарности шлем…»
Бесшумно ступая, Дмитрий Алексеевич сошел по лестнице, приблизился к центральным дверям и увидел Надю. Прислонясь к блестящему, крашеному откосу двери, держа под мышкой сумочку, она слушала оратора. На ней был ее темно-серый с сиреневым отливом костюм — уже не новый. Свои темные, с бронзовыми струями волосы она свернула на затылке в тугой и длинный пучок, и вокруг него, как и раньше, как и в юности, витала непокорная, золотистая дымка.
Дмитрий Алексеевич подошел к Наде и осторожно взял ее под руку. Она не вздрогнула, не оглянулась! Она порозовела чуть-чуть и прижала его руку. Целая минута прошла — и вот она медленно повернула к нему лицо. Оно было грустное, и в глазах был все тот же, знакомый Дмитрию Алексеевичу вопрос.
Вокруг них не было никого. Он спокойно подал Наде письмо Жанны. Она прочитала, подняла на Дмитрия Алексеевича глаза.
— Уехала?..
— Уехала.
И они замолчали. Стали смотреть на сцену. Там, на трибуне, негромко, но внушительно Вадя Невраев читал приветственный адрес министра и посматривал при этом на академика. Юбиляр слушал приветствия стоя. Сам министр неподвижно сидел в центре президиума, и был он в эту минуту больше чем когда-нибудь похож на портрет Бетховена.
Вадя дочитал адрес, сошел с трибуны, передал папку академику и хотел было пожать его руку и даже подался вперед, чтобы поцеловать заслуженного человека, но наткнулся вдруг на его несколько округлую, но все же крепкую спину. Академик, взяв красную, с золотыми буквами папку, торжественно направился к министру. Само собой очистилось в рядах президиума место для встречи двух больших людей. Они встретились, троекратно поцеловались. Тут же неожиданно вспыхнул магний фотографа, и весь зал загремел, загрохотал. «Очень хорошо, очень, очень хорошо!» — сказал кто-то неподалеку от Дмитрия Алексеевича.
— Я тут надумал одну вещь, — сказал Дмитрий Алексеевич в этом шуме, притягивая к себе мягкий, уступающий локоть Нади. Сказал и умолк.
— Ты что? — она оглянулась.
— Я надумал одно дело. Мы же все-таки с тобой не первый день… Надо бы к венцу, а?
Она ничего не сказала.
— Надюша… Я серьезно предлагаю. Руку и сердце, — он неловко улыбнулся.
Она закрыла глаза, губы ее чуть-чуть вздрогнули. Она словно бы перевела дыхание и тяжело посмотрела на Дмитрия Алексеевича.
— Мне, знаешь, что показалось? Мне показалось, что ты только сейчас это надумал… Она уехала, и ты… так у тебя получилось. Ты имей в виду, я не требую, не прошу. Ничем ты не связан. Ничем! Говори только со мной всегда правду, как ты до сих пор говорил… Я ведь и так твоя жена… Я же знаю, что ты меня… любишь, но не так…
И она уткнулась в уголок, между ним, и стеной.
— Надя! — зашептал он ей. — Надя! Успокойся, милый! Ты чего!
— Ничего, — шепнула она, копошась пальцами в его рукаве.
В эту минуту вдали на сцену поднималась делегация из трех человек, неся на полированной доске модель какой-то машины. Модель была установлена перед академиком на стол президиума. Один из делегатов наклонился над ней, что-то тронул, и машина не спеша задвигала своими рычагами и завертелись, замелькали ее колеса.
Зал ответил на это дружными аплодисментами, и в ту же минуту Дмитрия Алексеевича словно подменили. Рука его стала жесткой. Он изумленно замер, будто вдруг прозрел, не то улыбаясь, не то собираясь закричать.
— Что делается! — шепнул он. — Неужели ты не видишь?
Что Надя видела? Вдали на столе президиума что-то, поблескивая, вращалось, и весь зал и президиум дружно аплодировали.
— Машина-то! Это же револьверная! Шестистволку преподнесли академику! Урюпинскую! Миллионы, понимаешь? Миллионы с того света вышли на стол. Угробленные!
Ничего не подозревавший директор какого-то далекого завода старательно готовил этот дар. До него еще не дошли из Москвы вести о машине Лопаткина, и он, наверно, не прочитал еще приказа «три двойки». И вот поднес академику как раз то, о чем полагалось сегодня молчать!
Модель продолжала свое дело — поворачивала барабан и целилась в президиум по очереди всеми шестью патронами. Петр Бенедиктович побагровел, посмотрел на нее боком, потом с ядовитой благодарностью взглянул на Авдиева, и усы его начали дрожать. Дроздов чуть заметно улыбался, но аплодировал. Авдиев хлопал своими толстыми руками, наклоняясь к соседу, и что-то говорил ему, гневно кивая на блестящую машинку, встряхивая желто-седыми кольцами волос. А в общем, понимали все это немногие — восемь или десять человек. Еще человек двадцать догадывались об ошибке директора, но эти не подавали виду — усердно хлопали. А весь зал гремел. Что ни секунда, то громче: потому что имя академика было известно каждому, минута была торжественная, машина занятно мерцала на столе, работала сама, без посторонней помощи, олицетворяя собой технический прогресс. В зале почти никто не видел горькой стороны этого торжества.
«Ну, а я? — думал Дмитрий Алексеевич. — Что же, и мне закрыть глаза? Вот я наконец вижу невидимый град Китеж. Видят его только сами китежане… и вот я. Если я выйду сейчас туда и скажу: вот что это за машина, — меня никто не захочет слушать! Будут смотреть на меня, как Заря тогда смотрела, — и он почувствовал на миг, что краснеет. — Что же, выходит, что после такой долгой борьбы я победил только для одного себя? Значит, верно, „эгоист“? Неужели для них, сидящих здесь, я не сумел разогнать тумана, не вооружил хоть чье-нибудь зрение?»
А Надя смотрела на него и качала головой. Потом осторожно взяла его за руку, вывела из невидимого города.
— Может, вернемся к первому вопросу? — сказала она, тихо смеясь.
— К какому? — Дмитрий Алексеевич встрепенулся.
— Ты уже забыл… Ты ведь предлагал мне руку и сердце. Руку я вот держу, а сердце где?..
— Вот сердце, — сказал Дмитрий Алексеевич, прикладывая ее руку к своей груди. — Вот оно. Слышишь, как колотится?
— Да… — задумчиво проговорила Надя. — Придется принять это сердце… Оба мы с тобой такие. Сломанные, как говорит Дроздов. Сломал он нас с тобой. Куда же мы денемся друг от друга?
— Слома-ал? — сурово вдруг пропел Дмитрий Алексеевич. — Ну нет. Он только нас высоко настроил, как две струны. Он нас свел, показал друг другу. Спасибо ему…
— Ты правду говоришь?
— Ну, конечно, правду! Ну верно, герой романа во мне как-то устал или заболел… Я сам чувствую, что не похож на юного де Грие… Один только изобретатель, драчун во мне сейчас…
— Ах ты, беда моя… Вот и хорошо! Значит, я буду уверена, что ты мне не изменишь. Милый Дмитрий Алексеевич! А мне можно будет любить тебя?
Она думала, что он этого не видит, и быстро прижалась губами к его рукаву. Но он увидел это. Слезы бросились ему в голову, закипели в глазах. Он схватил ее за локоть, вытащил из зала за дверь и прижался щекой к ее мокрой щеке. И она засмеялась.
— Пойдем? — и за руку повела его вниз по лестнице.
Внизу он подал ей пальто, оделся и сам, и они, чувствуя необыкновенную легкость, держась палец за палец, выбежали на улицу.
— 7 -
И опять они тихо прогуливались по каким-то переулкам, под какими-то деревьями, уходящими в зимнюю ночную высь — как в тот вечер, на Ленинградском шоссе. И Надя, держась за его локоть обеими руками, смотрела вниз, сравнивала его шаги со своими. Минутная необыкновенная легкость оставила их, оба далеко ушли в свои мысли. «Что же дальше!» — думал Дмитрий Алексеевич, начиная ненавидеть свой нынешний тихий и спокойный плот — именно за эту бестревожную ясность будущего. Раньше, в дни борьбы, он был не то чтобы счастливее, но моложе. И сегодня, с этой своей спокойной позиции, он вдруг полюбил бесконечную суровую дорогу с ее верстовыми столбами, — к сожалению, уже пройденную.
И Надя думала почти о том же. Она посматривала на Дмитрия Алексеевича и твердила себе: вот наконец он отдохнет. Тревожный человек станет спокойным, его нервная зоркость, его готовность к схватке — все это теперь ни к чему. И, может быть, даже оттенок сожаления проникал в эти мысли: «пробужденье на мглистом рассвете», — это уже никогда не повторится…
Так они прошли весь центр — сначала наобум, по запутанным московским переулкам, потом через три площади, словно через Азовское, Черное и Средиземное моря, — и где-то около Манежа вспомнили о том, что вечер еще не кончен: у Дмитрия Алексеевича в кармане лежали два билета на юбилейный банкет. Шел уже одиннадцатый час.