Альфред Андерш - Бегство в Этрурии
— Иди дальше один, — сказал Эрих. — Меня все время в сон клонит. Останусь здесь и отосплюсь.
— К вечеру ты будешь здоров. Каких-нибудь два-три километра и мы у американцев.
— А помнишь ту гадюку? — вдруг спросил Эрих, помолчав.
— Да, именно на гадюку ты, видать, и напоролся, — подтвердил Вернер. Идиотство какое-то, подумал он про себя. Мне бы сейчас ноги в руки — и ходу. От этого юнца с самого начала одни неприятности. Без него у меня все получалось бы намного легче. Американцы уже под самым носом, а я сижу тут как последний дурак.
Девушка вошла в хижину и бросила на Эриха жалостный взгляд. Вернер машинально раздел ее глазами и подумал: лучше бы уж на ней вообще ничего не было.
Но приказу старухи молодая сменила Эриху повязку. Но через некоторое время ему опять стало хуже. Он болезненно морщился при каждом шорохе, а от треска горящих веток или малейшего движения Вернера вздрагивал.
— Я почти ничего не вижу, — вдруг отчетливо сказал Эрих. — Тебя тоже не вижу. Только общие очертания.
— А тебе сейчас ничего и не надо видеть, — успокоил его Вернер. — Лежи спокойно и спи.
— Не могу заснуть. Нога сильно болит. И я боюсь. Как ты думаешь-я умру?
— Скажешь тоже! Гадюки вовсе не так уж опасны. Их укус даже не для всех зверюшек смертелен. Самое позднее завтра утром ты будешь на ногах и в полном порядке.
— Думаешь, нам удастся перейти на ту сторону?
— Да мы уже перешли. Кругом все тихо. Самолетов почти не слышно. И с шоссе не доносится ни звука. Даже жуть берет.
— А где сейчас могут быть наши?
— Готов спорить, что нынче ночью, пока мы с тобой спали, наш родной эскадрон драпанул по тому же шоссе. А американцы еще не раскачались пуститься вдогонку. Так что мы с тобой оказались промеж тех и других, на ничейной земле.
— Значит, эскадрон скоро снимут с позиций и отправят на отдых.
— Пожалуй, что так. Да тебе-то что за дело до эскадрона? Пускай себе жмет на всю катушку! Лучше уж сразу пошел бы с нами. В полном составе.
— Я просто прикидываю, когда Алекс сможет написать и отправить письмо.
— Напишет, отправит, успокойся! Раз Алекс сказал, что напишет, так напишет. А потом поедет и все ей разобъяснит.
— Сможет ли она понять?
— Если любит, обязательно поймет.
— Не знаю. Этого я не знаю.
— Сам увидишь. Вернешься из плена и увидишь.
— Будет ли она мне верна?
— Если любит, обязательно.
— А если изменит?
— Значит, что-то ее заставило. К примеру, неизвестность. Или тяжкая жизнь. Или зов плоти. Ты не должен ни в чем ее винить. Придется просто завоевать ее заново.
— А я не хочу ее завоевывать, если она мне изменит.
— Прямо как маленький. Да ты вообще-то спал уже с ней?
— Какое тебе дело?
— Никакого. Но, если ты с ней спал, а до того она ни с кем другим не была близка, скорее всего, останется тебе верна.
— Я уже обладал ею.
— Ну, тем лучше, тогда все в полном порядке. А теперь поспи! Сон куда полезнее для здоровья, чем болтовня про баб.
Тяжело вздохнув, Эрих отвернулся к стене. В хижине было невыносимо жарко. Солнце, видимо, стояло уже в зените и палило вовсю, накаляя крышу из веток и листьев, а старуха продолжала поддерживать огонь, подбрасывая все новые и новые сучья. Потом пришел старик, на некоторое время ослабил жгут, перетягивавший артерию, потом вновь затянул его потуже. Эрих начал тихонько постанывать — тоненько, жалобно, на одной ноте. Дым от очага стлался под крышей светлыми прозрачными спиралями и исчезал в дверном проеме. Вернер глядел и глядел в темноту, где у огня, скорчившись, сидела старуха — наверно, уже слишком дряхлая и не пригодная для любой другой работы, — в темноту, где к стене были прислонены две винтовки, где голова Эриха временами моталась из стороны в сторону от боли, где стоял и неотрывно глядел на них, а потом начинал писать письмо Алекс, где Целия держала в протянутой руке корзиночку с вишнями, где луна заливала светом Аврелиеву дорогу, где в небо, усеянное самолетами, вздымались скалы Тарквинии, в темноту, напомнившую Вернеру полумрак этрусских гротов, где он побывал несколько лет назад, тот таинственный полумрак могильных склепов Тарквинии, в которых свод покоился на двух колоннах в виде Тифонов, крылатых демонов смерти с ногами, переходящими в змеиные хвосты.
Первое, что он увидел, проснувшись, была рука Эриха, свесившаяся почти до пола; сквозь ее слегка согнутые пальцы он разглядел подол юбки и ступни старухи, неподвижно стоявшей у изголовья топчана. Когда он поднял глаза, то встретился с ее взглядом. Глаза у старухи были мутные, погасшие, и, когда Вернер перевел взгляд на Эриха, он увидел, что и у того глаза были такие же мертвые и погасшие, как у старухи. И он понял, что Эрих умер. Он опять взглянул на старуху и потом долго молча сидел не двигаясь. Наконец поднялся, вышел наружу и, увидев старика и парня с девушкой, сказал им:
— Мой товарищ умер.
Вместе с ним они вошли в хижину и посмотрели на Эриха. Старуха уже молилась, перебирая четки, и черные бусинки быстро-быстро скользили у нее между пальцами.
Когда все опять вышли, молодой крестьянин сказал:
— Было слишком поздно. Я сразу это понял нынче утром.
Старик показал рукой куда-то на юг и спросил Вернера:
— Видишь вон там большой дом?
Вернер посмотрел туда, куда указывал старик, и с большим трудом разглядел на склоне далекого холма группу каких-то удлиненных строений.
— Это Сан-Эльмо, — сказал старик. — Там живут монахи - бенедиктинцы. Иди к ним. Там найдешь американцев. А завтра мы и твоего друга привезем в монастырь, там его похоронят.
— Я хочу быть при этом.
— Нельзя, — возразил старик. — Американцы не разрешат. И здесь тебе тоже нельзя больше оставаться. Если тебя у нас найдут, всем нам несдобровать. Понял? А его пусть находят, — добавил он, кивнув в сторону хижины. — Он мертв.
Вернер недоверчиво взглянул на него.
— Это верно? Собираетесь похоронить его завтра на монастырском кладбище? — спросил он. — Тогда оставьте себе все его
вещи и деньги. Я возьму только часы и документы.
В ответ старик молча кивнул, и Вернер вернулся в хижину. Ему было трудно дотронуться до Эриха, но он переборол себя и рылся в его карманах, пока не нашел документы и записную книжку. Потом снял с запястья часы и сунул к себе в карман. Вернер попробовал уложить покойника поудобнее, но тут его пронзило такое щемящее чувство близости, что ему захотелось просто сесть рядом и погладить друга по волосам. Он чуть - чуть подвинул тело и подсунул немного соломы под ногу со смертельной раной. Лицо у Эриха вновь посветлело, а белокурые волосы все еще были слипшимися от пота. Вернер закрыл покойному веки, достал бритву, срезал с кителя эмблему рейха-орла со свастикой — и швырнул ее в огонь. Скрестив руки Эриха на груди, он вложил в них веточку тимьяна, найденную на полу хижины. Потом натянул одеяло до сложенных на груди рук. Сделав все это, он еще долго стоял и глядел на лицо Эриха, успевшее зарасти по щекам и подбородку мягким светлым пушком. Наконец закинул карабин за спину и вышел. В дверном проеме еще раз остановился и бросил на друга последний взгляд.
Солнце по-прежнему палило вовсю, но уже повеял свежий ветерок. Вернер попрощался со всеми за руку и всех поблагодарил. Сжимая руку девушки в своей, он подумал: до чего же молода, до чего хороша! Но желание в нем уже не шевельнулось.
Он двинулся прямо сквозь заросли, без тропы. За подъемами и спусками хижина вскоре пропала из виду. На карте Вернера вся эта местность была обозначена одним словом: «Пустошь». У его ног расстилались ковры из желтых и лиловых цветов. Нежный ветерок овевал склоны, принося и золотисто-красных, ослепительно ярких бабочек, и аромат тимьяна и лаванды, который оседал на голубых цветах розмарина и больших желтых соцветиях мастиковых кустов. Солнце сияло в небе огромным золотым шаром, заливая ослепительным светом колеблемую ветром тимьяновую пустошь с одним-единственным пятном прозрачной тени, отбрасываемой одинокой пинией. Вновь открылись перед Вернером провалы ущелий с голыми отвесными скалами и белыми как мел высохшими руслами горных речек, на берегах которых застыл в молчании серебристо-зеленый кустарник. Вернер спускался в ущелья и с большим трудом прокладывал себе путь в густых зарослях. Пот ручьями стекал по его лицу. То и дело приходилось ему прибегать к помощи штыка, чтобы прорубиться сквозь густую и цепкую чащобу, кишевшую зелеными, серебристыми и красновато-бурыми змеями и ящерицами. Но наверху, на взгорьях тусколанских просторов, его вновь обдувало прохладным ветерком, он опускался на землю, усыпанную цветами, и ел, если был голоден, а потом смотрел на компас или на карту и обводил долгим взглядом ландшафт, открывавшийся на юге, где иногда — и теперь уже намного ближе, чем раньше, — можно было увидеть бенедиктинский монастырь. Далеко на востоке высились неприступные Апеннинские горы, неповторимые в своей дикой красе, а перед ними и намного ближе одиноко торчал голый гребень вулкана Соракте, окруженный свитой из холмов и возвышенностей. Гребень как бы плавился на солнце и развевался по ветру, благородный, угрюмый и мертвый - мертвый даже по сравнению с этой дикой и вымершей местностью, которая, как и любая глухомань, кажется забытой и покинутой на краю света, на краю жизни, там, где наша мертвая звезда висит под огромным пустым куполом небытия.