Халлдор Лакснесс - Атомная база
Только сейчас они меня заметили. Органист подошел, поздоровался и представил обоих полицейских. Один был широкоплечий и добродушный, а другой — серьезный парень с горящими глазами, которые, казалось, украдкой следят за тобой. Они слышали в полиции, что этих норок украл младший сын Буи Аурланда, которого зовут Бобо, вместе с товарищем. Нескольких зверьков они прирезали, остальные разбежались.
— Когда дети из хороших семей выходят вечером на улицу, — сказал органист, — и шутки ради крадут пятьдесят норок, несколько ящиков запасных частей к землечерпалке или телефонный кабель в Мосфельсвейте, то это такая же закономерная реакция на окружающий мир, как и у моих двух друзей, и такая же невинная. Предмет, лежащий в соленой воде, неизбежно пропитывается солью. Настоящее воровство происходит совсем в другом месте. Ты спросил, неужели я хочу, чтобы все в стране было разворовано? Могу поверить тебе тайну: в стране все уже разворовано. А скоро будет украдена и сама страна.
Я никак не могла опомниться.
— Что же будет с бедным ребенком? — спросила я.
— К счастью, ничего, — засмеялся органист. — Начальник полиции позвонит его отцу, они минуту-другую поболтают о нынешней молодежи, посмеются и договорятся об очередной партии в бридж.
— К сожалению, все так и будет, — подтвердил развязный полицейский, — хотя таких негодяев следовало бы публично пороть на площади.
Органист улыбнулся доброй и снисходительной улыбкой, но, очевидно, нашел это замечание слишком наивным, чтобы на него отвечать.
Тогда, обращаясь к своему коллеге, впервые подал голос застенчивый полицейский:
— Я же говорил тебе, что богатые стараются внушить нам такое представление о справедливости, какое им выгодно. А у тебя мелкобуржуазное представление о справедливости.
Я хотела вмешаться в их разговор, но органист подошел ко мне, обнял, повел в комнату, закрыл дверь и посадил за инструмент.
Через полчаса органист снова открыл дверь в кухню. Застенчивый полицейский сидел там один и читал книгу, развязного уже не было.
— Мне что-то не хотелось возвращаться в свою конуру, — извиняющимся тоном проговорил застенчивый полицейский. — Но теперь я, пожалуй, пойду.
У него были очень красивые зубы и открытая детская улыбка. Временами он вдруг хмурил брови и украдкой бросал на меня взгляд. Он не похож на других, подумала я. Но в то же время мне показалось, что я его знаю. Интересно, знает ли он меня?
— Сиди сколько хочешь, — сказал органист. — Я сварю еще кофе.
— Спасибо, не нужно. Я ухожу. Ты правильно говоришь: какой смысл быть мелким вором, это — занятие для детей. И жалки те люди, которые всю жизнь остаются детьми.
— Не следует, однако, делать из этого вывод, что имеет смысл стать вором крупным и воровать в открытую, — заметил органист.
— Ну, я пошел.
Я вышла вместе с полицейским. Нам было по пути. Он не решался начать разговор, и я тоже не находила, что сказать.
Наше молчание было похоже на огонь, пылающий в плите. Наконец он спросил:
— Ты меня знаешь?
— Да, и все же не знаю, кто ты.
— А я тебя знаю.
— Ты меня видел? — спросила я.
Он кивнул.
— И я знаю тебя, но не видела.
— Нет, ты тоже меня видела. Я притащил к тебе как-то ночью труп.
— Теперь припоминаю.
Я почувствовала, что между нами существует какая-то необъяснимая связь, что-то такое, что невозможно передать словами, и поспешила переменить тему разговора.
— Как ты думаешь, отчего такой человек, как Арнгримур Аурланд, у которого есть все: молодость, красота, здоровье, талант, образование, богатство, — отчего такой человек напивается до потери сознания?
— Такие, как он, — папенькины сынки. Отцы грабят народ, потому дети подсознательно чувствуют, что родились ворами. Что делать таким детям? У них нет призвания стать преступниками, но и нет желания сделаться кем-нибудь другим. Они уходят из дому, напиваются, глотают наркотики. Это их философия.
— Откуда ты?
— С Севера. Из Хунаватнсюслы, откуда родом все знаменитые воры и убийцы Исландии.
— Вот оно что! Выходит, у нас обоих все осталось по ту сторону Холтавэрдухейди. Я ведь тоже с Севера.
— Но чувствуешь ли ты призвание?
— Призвание? А что это такое?
— Разве ты не читала, что крестьяне должны чувствовать призвание? Об этом всегда пишут в газетах.
— Меня учили не верить ни единому слову, напечатанному в газетах. Вообще ничему, о чем не говорится в сагах.
— А я вот в один прекрасный день, в самый разгар сенокоса, выпряг свою клячу из сенокосилки и уехал на Юг.
— Зачем?
— Почувствовал призвание… Но потом со мной случилась беда: я стал учиться у этого человека играть на органе.
— Разве это беда?
— Да, потому что он все понимает и видит меня насквозь. Что мне делать, не знаю.
— Но ты ведь служишь в полиции?
— Это не имеет никакого значения.
— А что же имеет значение?
— Вот это-то я и хотел бы знать.
— До сих пор я думала, что все крестьяне чувствуют себя одинаково на городских улицах. А вот у тебя, оказывается, призвание…
— Посмотри-ка на Двести тысяч кусачек, на этого старого пьяницу. Теперь это святой человек, председатель жульнического акционерного общества «Снорри-Эдда» в Нью-Йорке. Он мог бы иметь настоящий «ролс-ройс», если бы англичане пожелали продать исландцу такую машину, но ему пришлось ограничиться «кадиллаком». Так зачем же мне косить траву, которая никогда не высохнет, или бегать но горам за упрямой овцой? Почему и я не могу иметь свой филиал «ФФФ» от «Снорри-Эдда» в Нью-Йорке, как он? Ведь мы с ним из одного округа. Почему я не могу выстроить на свои деньги церковь на Севере, чтобы завоевать авторитет среди крестьян-овцеводов? Почему я не могу стать председателем психологического общества? Почему газеты не печатают моих статей о боге, душе и потустороннем мире? Почему Атомный скальд не может быть моим рассыльным? А Бог Бриллиантин сторожем моего склада? Ведь я же учился в гимназии в Акурейри, а Двести тысяч кусачек нет. И, кроме всего прочего, я композитор.
— Мне кажется, наш органист знает, что всем нам надо делать.
— В том-то и беда. Я больше всего боюсь, что со мной будет то же, что с обоими Богами. Они учили у него гаммы, пили кофе и меньше чем за год потеряли призвание, а если по ребяческой привычке и совершают кражи со взломом, то приносят деньги ему, с восторгом рвут их на мелкие клочки и бросают на пол.
— Как бы мне хотелось понять этого человека! Я была у него всего несколько раз по полчаса, и всегда он дарил мне цветы. Расскажи мне о нем.
— Я еще не выучил все гаммы. И не выпил всего полагающегося мне кофе. И все же органист сумел наполовину разрушить мое призвание. Он предъявляет страшные требования.
— Моральные?
— Нет. Ты можешь спокойно совершать любое преступление. Он считает преступления пошлой шуткой, а буржуазные идеалы ему просто смешны. И героизм преступлений, и героизм добрых дел рассматривается им с той же беспристрастностью, как в «Даодэцзине».[21]
— Чего же он требует от своих учеников?
— Во-первых, в поэзии исходить из объективной психологии и физиологии. Во-вторых, внимательно следить за всем, что происходит в живописи после кубизма. И в-третьих, признавать четверти тона и диссонансы и уметь находить красоту в соло на барабане. В обществе этого человека я кажусь себе омерзительной жабой. И все-таки даже такому ничтожеству, как я, он говорит: «Считай мой дом своим».
— Ты, должно быть, очень образованный человек, раз его понимаешь. Я бы не поняла. Что такое четверть тона, что такое кубизм и что такое «Даодэцзин»?
Помолчав, он ответил:
— Ты заставила меня говорить, и я слишком много наговорил, а это признак слабости.
— И все же ты мне не сказал, о чем ты думаешь.
— Конечно, нет. Человек говорит для того, чтобы скрывать свои мысли.
Будь у этого парня миллион, подумала я, и будь он на пятнадцать лет старше, между ним и Буи Аурландом не было бы большой разницы: у них один склад ума. Разница лишь в том, что, когда я говорю с этим, у меня не слабеют колени. Обоим им присуща эта старая исландская манера, которая идет издревле, от саг, в издевательском тоне говорить о том, что им дороже всего: один высказывается так о своем призвании, другой — о своих детях. Молодой человек, с которым я как-то провела несколько вечеров, ничего не говорил. Я никогда не знала, о чем думает мой отец. Мужчина, говорящий то, что он думает, смешон, во всяком случае в глазах женщины.
— Можно мне посмотреть узор на твоих варежках?
При свете уличного фонаря он показал мне свои вышитые варежки.
Глава седьмая
На собрании ячейки