Джон Фаулз - Бедный Коко
У меня упорно сохранялось впечатление более развитого ума, чем следовало из его манеры выражаться, как будто он сам понимал, что несет вздор, и делал это, чтобы испытать меня: если я предоставляю ему столько возможностей валять дурака, значит, заслуживаю, чтобы дурака сделали из меня. Однако подозреваю, что это
Должен упомянуть еще одну теорию Мориса: мальчик был шизофреником, и усилия и напряжение быть со мной сдержанным нарастали, пока наружу не вырвалась его скрытая агрессивность. Однако он же и после того, как принял решение, предлагал мне коньяку, спрашивал, не надо ли включить электрокамин. Это как-то не сочетается с шизофренией. К тому же он ни разу не проявил намерения применить ко мне физическое насилие и ничем не показал, что конечная цель – продемонстрировать мне эту свою сторону. Я был связан, рот у меня был заклеен. Он мог бы ударить меня, надавать мне пощечин, сделать со мной, что хотел. Но я убежден, что телесно мне с начала и до конца ничто не угрожало. Атака велась на что-то другое.
Какая-то важная подсказка, я убежден, кроется в его странном заключительном жесте – агрессивно вздернутый большой палец у самого моего лица. Совершенно очевидно, что своего классического значения этот жест в себе не заключал: никакого милосердия оказано не было. Столь же очевидно, он не нес и обычного современного значения «все в полном порядке». Вернувшись в Лондон, я начал замечать, как часто им пользуются рабочие, сносящие здание напротив моей квартиры – зрелище, которое, как я заметил, приобрело для меня определенное болезненное очарование, поскольку мои мысли часто занимали смерть и разрушение. Меня поразило, сколько значений рабочие извлекают из вздернутого большого пальца. Он означает простое «да», когда грохот мешал перекрикиваться; или «я понял, сделаю то, что тебе надо»; кроме того, может довольно парадоксально обозначать и распоряжение продолжать (если, например, он адресован водителю самосвала и держится долго), а также «стой, отлично» (когда коротко поднимается при том же маневре). Но во всех этих его использованиях отсутствует агрессивность. И только несколько месяцев спустя меня внезапно осенило.
Я повинен в небольшом пороке – люблю смотреть по телевизору футбольные матчи. Я не совсем уверен, что именно извлекаю из этого пустопорожнего времяпрепровождения, кроме ощущения интеллектуального превосходства при виде затраты такого количества бездумной энергии на современный эквивалент цирковых зрелищ в Древнем Риме. Но однажды вечером мое внимание привлек игрок, выбегавший из «туннеля» па арену, который показал этот агрессивный большой палец компании вопящих болельщиков на трибуне рядом, и двое-трое ответили ему тем же знаком. Смысл (игра еще не началась) был ясен: мы полны мужества, мы намерены побить противника, мы победим. Отзвук был очень четким. Я внезапно увидел в жесте моего вора суровое предупреждение: решающий матч вот-вот начнется, и команда противника, которую он представляет, твердо намерена выиграть. Он практически сказал: тебе это не сойдет так легко, как ты думаешь. Может показаться, что такое предупреждение имело гораздо больше оснований исходить от меня, чем от него. Но я так не думаю. Сожжение моей работы было просто предварением вздернутого большого пальца. За этим скрывался страх – и уж во всяком случае, злость на то, что в данном матче я выхожу на поле с большим преимуществом. Каким бы неправдоподобным это ни выглядело в тех обстоятельствах, но в некотором смысле я в его мнении оставался носителем привилегированности.
Все это подводит меня к гипотетическому заключению. Прямых доказательств у меня мало, но и те я сам уже подорвал, признавшись, что не могу поклясться в их абсолютной точности. Но я думаю, некоторые его языковые выверты (бесспорно повторявшиеся, если и не так часто, как в моем пересказе) крайне значимы. Например, такое употребление обращения «мужик». Я знаю, оно очень распространено среди молодежи. Но в его применении ко мне проскальзывает ощущение нарочитости. Хотя отчасти преднамеренно оскорбительное, мне кажется, оно прятало и довольно жалкую попытку уравнивания. Оно должно было дать понять, что между нами нет разницы, вопреки различию в возрасте, образовании, среде и остальном. Но на деле оно выражало своего рода признание всего, что нас разделяло, возможно, даже своего рода ужас. Возможно, не так уж абсурдно предположить, что неуслышанное мною («Мужик, твоя беда в том, что ты плохо слушаешь») был безмолвным криком о помощи.
Еще «верно» как вездесущий довесок ко всевозможным утверждениям, которые вовсе его не требовали. Я знаю, что это слово также настолько в ходу у молодежи, что опасно видеть в нем нечто большее, чем пистацизм – бездумное попугаячье подражание. И тем не менее я подозреваю, что это одно из наиболее разоблачающих расхожих слов нашего столетия. Вполне возможно, что грамматически это сокращение от «верно ли это?», а не «верно ли я говорю?», но я убежден, что психологический подтекст всегда ближе ко второму. В сущности, оно означает: «Я совсем не уверен, что я прав». Конечно, это слово может быть произнесено агрессивно: «Только посмей сказать, что я неправ!» Но вот самоуверенности оно означать никак не может. Оно в основе своей выражает сомнение и страх, так сказать, безнадежное parole в поисках утраченного langue[7]. Подтекст – недоверие к самому языку. Люди не столько сомневаются в том, что думают, во что верят, сколько в своей способности выразить это словами. Знамение культурного разрыва. И означает «я не способен» – или «возможно, не способен» – общаться с вами». А это не социальное и не экономическое, но истинное лишение привилегий.
В общении с дикарями крайне важно – во всяком случае, так я читал, – знать, как они толкуют то или иное выражение лица. Далеко не один достойнейший и улыбчивый миссионер погибал потому лишь, что не понимал, что приветствует людей, для которых оскаленные зубы самый верный признак враждебных намерений. Мне кажется, нечто подобное происходит, когда приверженцы «верно» сталкиваются с теми, кто умудряется обходиться без этого copного слова. Было бы, конечно, абсурдностью утверждать, что, добавь я к своим фразам некоторую толику «мужиков» и «верно», ночь завершилась бы совсем иначе. Но я убежден, что роковым столкновением между нами было столкновение между тем, кто верит языку, почитает его, и тем, кто относится к нему с подозрением и неприязнью. Мой главный грех заключался не в том, что я был интеллектуалом, принадлежащим к среднему классу, что я, возможно, выглядел гораздо обеспеченнее финансово, чем на самом деле, но в том, что я живу словами.
Наверное, я очень скоро показался мальчику одним из тех, кто отнял у него тайну – причем ту, которой он втайне жаждал обладать. Это почти гневное заявление, что есть книги, которые он уважает; это явно заветное желание самому написать книгу (показать, «как это по– настоящему», будто убогость фразы не кастрировала ab initio[8] желание, которое выражала!). Этот поразительный парадокс слова и поступка, заложенный в ситуации, – вежливый разговор, пока он обворовывал комнату. Это наверняка достаточно осознанное противоречие в его взглядах; это перескакивание с одной темы на другую… Все это сделало сожжение моей книги, на его взгляд, более чем оправданным символом. Ведь на самом деле сжигался «отказ» моего поколения передать дальше какую-то свою магию.
Моя судьба, вероятнее всего, решилась, когда я отверг его пожелание, чтобы я сам написал о нем. В тот момент я принял это желание за своего рода дендизм, нарциссизм – называйте как хотите. Печатный текст как зеркало для эго. Но я думаю, на самом деле он искал – во всяком случае, бессознательно, – приобщения к магической силе… и возможно, потому, что не мог поверить в ее существование, пока ее не приложили бы к нему самому. В определенном смысле он положил собственную потребность на чашу весов против того, что я назвал давно умершим романистом, и больше всего его, вероятно, возмутило приложение драгоценного дара магии слова, в котором ему было отказано, всего лишь к еще одному неизвестному магу слов. Я знаменовал запертый магазин, элитный клуб, некое замкнутое в себе тайное общество. Вот что, почувствовал он, ему требовалось уничтожить.
Я не утверждаю, что все исчерпывалось только этим, но я убежден, что в этом заключена самая суть. Да, конечно, обвинение всех нас, старых и молодых, кто все еще ценит язык и его мощь, очень несправедливо. В своем большинстве мы волей-неволей делали что могли, лишь бы слово, его тайны и магия, его науки и его искусства смогли выжить. Истинные злодеи недоступны индивидуальному контролю: торжество визуальности, телевидения, учреждение универсального необразования, социальная и политическая (может ли кто-нибудь из античных мастеров языка стенать в своей могиле громче Перикла?) история нашего неуправляемого столетия, и только Небу известно, сколько тут еще действует факторов. Однако я не хочу рисовать себя невинным козлом отпущения. Я верю, мой юный бес в одном совершенно прав.