Михаил Садовяну - М. Садовяну. Рассказы. Митря Кокор. Л. Ребряну. Восстание
Я довольно часто ходил в те места по разным своим делам: то за дровами, то за сыром на сыроварню, стоявшую на большой поляне у Соломонешти. Иногда забредал я в глубь леса и там подстерегал косуль. И почти всегда выходило как-то, что по дороге встречался с Войней, а на обратном пути ненадолго останавливался на пасеке, чтобы отдохнуть на завалинке у дома и освежить горло прозрачной водой из Ионова колодца.
Особенно полюбилась мне самая сердцевина этого леса, густая чаща среди скал. Там, в глуши, под сводами вековых деревьев, лежали сумеречные тени, и редко-редко яркие солнечные пятна оживляли мягкий ковер блекло-желтой травы. Птицы сюда не залетали: их отпугивало это уединенное место. Олений ручей с неумолчным мягким журчанием бежал по серым уступам скал, осыпая брильянтовыми брызгами густой темно-зеленый мох на берегу. И под его лепет, в тиши, у подвижного зеркала волн, иногда, вынырнув внезапно из кустарника, как из темной пещеры, появлялась серая косуля и замирала в грациозной позе, словно высеченная из камня. Но большей частью здесь царило такое всеобъемлющее безмолвие, что я слышал биение своего сердца; изредка вдали трубил рог, и звук его доносился до меня приглушенно и печально, словно исходил из недр земли.
Я бродил под огромными буками, обсыпанными желудями. Иногда меня сопровождал Войня. Молчал я, молчал и он, пробираясь среди кустарников по сырой тропке, утопающей в густой зелени. Ближе к опушке становилось светлее, и с выгона доносилось позвякивание колокольчиков барских коров. Колокольчики звенели тихо, на разные голоса, одни глухо, другие звонко — целая гамма мягких звуков переливалась, словно далекая песня, безмятежно легкая мелодия невидимых колоколов.
В последнее время у лесника, ходившего со мною, взгляд сделался каким-то отсутствующим, а лицо хмурилось, словно на душе у него было большое горе. Что-то его мучило, и хотя он ничего не говорил, но я это чувствовал. Случалось, что он покидал меня на выгоне или в лесу и возвращался к себе в избушку.
— Я на минутку забегу домой… Забыл наказать жене… что передать барину, если он заедет.
Лесник уходил. Я наблюдал за ним и видел, как, приближаясь к опушке, он ускорял шаги. Спустя некоторое время он возвращался ко мне, — обычно я уже сидел в засаде с ружьем наготове; он пристраивался рядом со мной и тогда, отдышавшись и успокоившись, сидел так тихо и молчаливо, что я часто забывал о его присутствии.
Жена его Мэриука по-прежнему была все такой же худенькой и печальной, а несколько раз я заставал ее с заплаканными глазами.
Однажды я столкнулся с барином — как раз в тот момент, когда он уезжал с Ионовой пасеки верхом на вороном коне. Он встретил меня улыбкой, осветившей его приветливое мужественное лицо, и спросил:
— Не видел ли ты Войню? Я искал его и на сыроварне, да не нашел…
Я тоже Войню не видал и теперь уж не помню, что ответил барину. Однако мне показалось, что барин даже не вслушался в мои слова. Он пришпорил коня и поскакал, вскинув ружье за плечи, а лучи августовского солнца освещали его, пока он не затерялся в чаще леса. Его большая рыжая собака с длинной шерстью, всюду сопровождавшая своего хозяина, бежала то справа, то слева от лошади, рыща по лесным зарослям. Вскоре после того как лошадь и всадник скрылись из виду, я услышал несколько выстрелов, гулко раскатившихся от поляны к поляне; я понял, что барин бьет по рябчикам, на которых в это время года он особенно любил охотиться.
Тут я вспомнил заплаканную жену лесника, и мне внезапно пришла в голову догадка. Чего ищет здесь барин? Почему Войня так часто спешит домой? Тут, наверное, что-то есть.
В сумерках, когда смолк отдаленный звон колокольчиков на поляне, я и Войня, с ружьями за плечами, возвращались домой, понапрасну просидев на Воровской тропке в ожидании тетерок. Утренняя встреча весь день занимала мои мысли, и я спросил лесника:
— Ты сегодня был на сыроварне, Войня?
— Нет, а что?
— Тебя искал барин.
— Который? Молодой? Господин Енакаке?
— Да. Он сказал, что не нашел тебя.
— Ну да, ведь я ходил не туда, а к Фундени…
Он помолчал. Темнело, из леса потянуло прохладой, мы уже подходили к ручью, как вдруг Войня повернулся ко мне.
— Так это был господин Енакаке? Да кому ж еще и быть? Ведь старый барин больше не выходит из дому… А ты его на пасеке встретил?
— Да, на пасеке…
Он как бы призадумался, потом промолвил тихо:
— Хм! Кто его знает, что он хотел мне сказать.
Я искоса посмотрел на Войню. Немного раскачиваясь на ходу, он шагал, как всегда, неторопливо; его обветренное лицо с черными как смоль усами выражало обычное добродушие и печальное спокойствие. «Нет, — подумал я, — ничего тут нет. Да и что может быть? Войня такой же, как всегда».
Так вот, я частенько захаживал на Ионову пасеку. Что-то, скрытое в глубине моей души, влекло меня к Мэриуке, ибо я был тогда в расцвете молодости, а кроме того, меня волновало и ее горе, которого я не понимал. Но больше всего манил меня старый лес; к нему я питал почти болезненную любовь. На опушке темной чащи Мэриука казалась еще тоньше, еще стройнее и бледнее; и когда она, задумавшись, неподвижно сидела в сгустившейся вечерней мгле, то представлялась мне каким-то существом из иного мира, сотканным из таинственного одиночества и лесной дымки. В шепоте листвы словно ощущался трепет живого сердца. Он нарастал, передаваясь от дерева к дереву, от ветки к ветке, потом слабел, угасал, и чудился в нем невнятный рассказ о чем-то очень древнем и очень печальном. И когда бескрайние зеленые своды умолкали, то и мое дыхание как бы замирало, затихало в ожидании. Я не испытывал ни радости, ни печали, а словно растворялся в бесконечной природе, в океане земного богатства. И когда снова налетали порывы ветра, а лес шелестел и вздыхал, глубокая дрожь потрясала все мое существо, и в душе моей рождалась страстная песнь — предвестие и зов молодой любви.
Однажды на поляне, возле избушки лесника, меня застала буря. Войни не было дома.
Седые тополя на краю поляны так неистово сотрясались, словно хотели с корнями вырваться из земли; бешено содрогались старые буки, то сгибаясь, то снова распрямляясь под яростными порывами ветра, который налетал из самой глубины леса, вихрем подымая сорванную листву и валежник. Среди темных туч над поляной, трепещущей перед бурей, нарастал зловещий гул, — словно протяжный звук бучумов{9} призывал грозу с сумрачного горизонта, подернутого взметенной пылью. Загрохотал, загудел лес, и на поляну обрушилась плотная завеса воды; капли глухо забарабанили в маленькие окна, и внезапно, словно утолив ярость, буря утихла со вздохом облегчения, и ослепительное солнце вновь засияло над поляной.
Я вышел и сел на завалинку рядом с женой лесника. Все вокруг улыбалось в солнечном свете; пролетела пчела, сверкнув золотой нитью; блеснула голубым оперением сойка, дрозд запел было звонкую песенку и вдруг, оборвав ее, замолчал; тишина, словно прозрачная вода, нахлынула на опушку:
Как всегда, Мэриука была печальна, и мне захотелось проверить свои догадки.
— Леле{10} Мэриука, скажи мне, что с тобой?.. Отчего ты такая грустная? У тебя, видно, есть что-то на сердце?
— Со мной? Ничего. С чего ты взял? Такая уж я есть, такой меня мать на свет родила — невеселой…
Она говорила медленно, и по голосу чувствовалось, что ответ ее был только отговоркой.
Я спросил снова:
— Может, Войня плохо обходится с тобой?
— Войня? А как может Войня со мной обходиться? Как муж с женой…
И она задумалась.
Оба мы замолчали. Потом женщина посмотрела на меня своими большими прекрасными глазами и со вздохом выпрямила тонкий стан, туго перетянутый узким поясом.
— Эх, да что ты знаешь! Ты еще горя не видал. Ты — как этот дрозд, который запел да смолк…
Легкая улыбка молнией осветила ее лицо и глаза и проникла мне в сердце.
— Ты не слыхал, что вытерпела Иляна, жена Иона Маковея, — немного помолчав, медленно продолжала она. — Вот послушай, что ей пришлось испытать, бедняжке… И так и запомни — коли бы знала ее мать, так лучше б дала своей несчастной дочери умереть в люльке… Выдали Иляну за немилого еще совсем молоденькой… А ей хотелось порадоваться жизни… ведь молодая она, и сердце у ней горячее… Да вот муж-то был ей противен… Есть там в деревне, в Соломонешти, одна баба, Гахицей зовут; она жила рядом с Иляной, через забор… Стоило Иляне выйти — то ли к соседке, то ли в корчму, баба вечером все доносила ее мужу… Так она и жила… И вот случилось, что полюбился Иляне один паренек, да только Иляна никому о том не сказала, не знал и сам парень. Грешить она не грешила, проста было ей любо на волю вырваться, солнышку порадоваться: уж очень душно ей было в доме постылого мужа. И вот ее, бедняжку, муж бить начал… Сегодня бьет, завтра бьет, а никто и не знает… Однажды он запер ее в погреб да и избил жестоко… Убежала Иляна к отцу с матерью, только старики не захотели ее принять. У тебя, мол, свой дом есть, муж… Иди к мужу в дом, к детям… И ушла Иляна обратно и долго болела… А как поправилась, муж опять заприметил, что она ходила по деревне, втолкнул в хату, запер дверь на засов да опять давай ее бить… И голосила же она, сказывают, бедняжка, словно ее резали. Выскочили соседи на улицу, стучали в стены, кричали… Вот как жила Иляна со своим мужем… И однажды слегла она в постель — и все ох! да ох! Сегодня ей плохо, завтра еще хуже, и раз как-то утром говорит она: «Позовите моих батюшку с матушкой, — смерть моя приходит…» Пришли старики… И пока муж ее был в доме, она не вымолвила ни словечка, лежала лицом к стене. А как он вышел, она повернулась и говорит старикам: «Вот, батюшка, вот, матушка, отнял человек этот у меня жизнь, а как же я ее любила». Тут собрались соседи, явилась Гахица. Она хотела дать Иляне воды из пригоршни, чтобы умирающая испила в знак прощения. Стала Гахица у постели, уговаривали Иляну и соседи, вошел и Ион, да Иляна лишь рукой махала, чтобы ее оставили в покое. «Нет, шепчет, пусть дадут мне помереть спокойно!..» И не захотела испить воды из пригоршней — ни Гахице не простила, ни мужу своему… Так и умерла. Когда обмывали ее, так увидели, до чего ж она худа была, кожа да кости… И все тело в синяках, почернело от побоев…