Жан-Поль Сартр - Дороги свободы. III.Смерть в душе. IV.Странная дружба
— Он осел, этот Лонжен. Если фрицы притащатся, нужно быть чистым.
Он засунул палец в ухо и яростно завращал им.
— Если уж ты такой чистюля, — со своего места крикнул ему Лонжен, — вымой заодно и ноги.
Пинетт бросил на него сострадательный взгляд.
— Их же не видно.
Матье начал бриться. Лезвие было старым и жгло кожу. «В плену отпущу бороду». Солнце вставало. Его длинные косые лучи скашивали траву; под деревьями трава была нежной и свежей, ложбина сна на боках утра. Земля и небо были полны знамений, знамений надежды. В тополиной листве, повинуясь невидимому сигналу, в полный голос защебетало множество птиц, это был маленький металлический шквал чрезвычайной силы, потом они все вместе таинственно замолчали. Тревога вращалась кругами посреди зелени и толстощеких овощей, как на лице Шарло; ей не удавалось нигде остановиться. Матье старательно вытер бритву и положил ее в рюкзак. Сердце его было в сговоре с зарей, росой, тенью; в глубине души он ждал праздника. Он рано встал и побрился, как для праздника. Праздник в саду, первое причастие или свадьба с крутящимися красивыми платьями в грабовой аллее, стол на лужайке, влажное жужжание ос, опьяненных сахаром. Люберон встал и пошел помочиться к изгороди; Лонжен вошел в ригу, держа одеяла под мышкой; затем он появился, апатично подошел к желобу и намочил в воде палец с насмешливым и праздным видом. Матье не было необходимости долго смотреть на это бледное лицо, чтобы почувствовать, что праздника больше не будет, ни сейчас, ни когда-либо после.
Старый фермер вышел из дома. Куря трубку, он смотрел на них.
— Привет, папаша! — сказал Шарло.
— Привет, — ответил фермер, качая головой. — Э! Да уж. Привет!
Он сделал несколько шагов и стал перед ними.
— Ну что? Вы не ушли?
— Как видите, — сухо сказал Пинетт. Старик ухмыльнулся, вид у него был недобрый.
— Я же вам говорил. Вы не уйдете.
— Может, и так.
Он сплюнул под ноги и вытер усы.
— А боши? Они сегодня придут? Все засмеялись.
— Может, да, а может, нет, — ответил Люберон. — Мы, как и вы, ждем их: приводим себя в порядок, чтобы встретить их достойно.
Старик со странным видом посмотрел на них.
— Вы другое дело, — сказал он. — Вы выживете. Он затянулся и добавил:
— Я эльзасец.
— Знаем, папаша, — вмешался Шварц, — смените пластинку.
Старик покачал головой:
— Странная война. Теперь гибнут гражданские, а солдаты выкарабкиваются.
— Да ладно! Вы же знаете, никто вас не убьет.
— Я же тебе говорю, что я эльзасец.
— Я тоже эльзасец, — сказал Шварц.
— Может, и так, — ответил старик, — только когда я уезжал из Эльзаса, он принадлежал им.
— Они вам не причинят зла, — уговаривал его Шварц. — Они такие же люди, как и мы.
— Как и мы! — внезапно возмутился старик. — Сучий потрох! Ты тоже смог бы отрезать руки у ребенка?
Шварц разразился смехом.
— Он нам рассказывает сказки о прошлой войне, — подмигивая Матье, сказал он.
Шварц взял полотенце, вытер большие мускулистые руки и, повернувшись к старику, объяснил:
— Они же не психи. Они вам дадут сигареты, да! И шоколад, это называется пропагандой, а вам останется только принять их, это ни к чему не обязывает.
Потом, все еще смеясь, добавил:
— Я вам говорю, папаша, сегодня лучше быть уроженцем Страсбурга, чем Парижа.
— Я на старости лет не хочу становиться немцем, — сказал фермер. — Сучий потрох! Пусть лучше меня расстреляют.
Шварц хлопнул себя по ляжке.
— Вы слышите? Сучий потрох! — передразнил он старика. — Лично я предпочитаю быть живым немцем, а не мертвым французом.
Матье быстро поднял голову и посмотрел на него; Пинетт и Шарло тоже на него смотрели. Шварц перестал смеяться, покраснел и пожал плечами. Матье отвел глаза, он не имел склонности к судейству, к тому же, он любил этого большого крепкого парня, спокойного и стойкого в трудностях; ему вовсе не хотелось увеличивать его неловкость. Никто не проронил ни слова; старик покачал головой и зло посмотрел на них.
— Эх, — сказал он, — не нужно было проигрывать эту войну. Не нужно было ее проигрывать.
Они молчали; Пинетт кашлянул, подошел к желобу и с идиотским видом начал щупать кран. Старик вытряхнул трубку на дорожку, потоптал каблуком землю, чтобы зарыть пепел, потом повернулся к ним спиной и медленно вернулся в дом. Наступило долгое молчание. Шварц держался очень напряженно, расставив руки. Через некоторое время он, казалось, очнулся и с усилием засмеялся:
— Я нарочно сказал, чтобы над ним подшутить. Ответа не последовало: все смотрели на него. И потом внезапно, хотя по видимости ничего не изменилось, что-то дрогнуло, наступила разрядка, нечто вроде неподвижного рассеивания; маленькое разгневанное общество, которое образовалось вокруг него, разбрелось, Лонжен снова принялся ковырять в зубах ножом, Люберон прочистил горло, а Шарло с невинным взором начал напевать; им никогда не удавалось упорствовать в возмущении, если речь не шла об увольнительных или еде. Матье вдруг вдохнул робкий аромат полыни и мяты: после птиц пробуждались травы и цветы; они испускали запахи, как птицы до этого испускали крики. «Действительно, — подумал Матье, — есть еще и запахи». Запахи зеленые и веселые, и мелкие, и кислые: они будут все более и более сладкими, все более и более пышными и женственными по мере того, как заголубеет небо и приблизятся немецкие танкетки. Шварц шумно потянул носом и посмотрел на скамейку, которую они накануне подтащили к стене дома.
— Ладно, — сказал он, — ладно, ладно.
Он сел на скамейку, опустил руки между коленями и ссутулился, но голову держал высоко и сурово смотрел прямо перед собой. Матье поколебался, потом подошел к нему и сел рядом. Немного погодя Шарло отделился от группы и стал перед ними. Шварц поднял голову и серьезно посмотрел на Шарло.
— Мне нужно постирать белье, — сообщил он. Наступило молчание. Шварц все еще смотрел на Шарло.
— Не я проиграл эту войну…
Шарло как будто смутился; он засмеялся. Но Шварц продолжал свою мысль:
— Если бы все поступили как я, ее можно было и выиграть. Мне не в чем себя упрекнуть.
Он с удивленным видом почесал щеку.
— Это забавно! — сказал он.
Это забавно, подумал Матье. Да, это забавно. Он смотрит в пустоту, он думает: «Я француз» и впервые в жизни считает это забавным. Это забавно. Франция — мы ее никогда не видели, мы были внутри, это было давление воздуха, притяжение земли, пространство, видимость, спокойная уверенность, что мир создан для человека; так естественно было быть французом; это было самое простое, самое экономичное средство чувствовать себя всемирным. Ничего не нужно объяснять; это другим — немцам, англичанам, бельгийцам — нужно объяснять, из-за какой незадачи или ошибки они были не совсем людьми. Теперь Франция легла навзничь, и мы ее видим, мы видим большой поврежденный механизм и думаем: вот и случилось. Плохой участок почвы, плохой поворот истории. Мы пока еще французы, но это больше не естественно. Достаточно было плохого поворота, чтобы дать нам понять, что мы случайны. Шварц думает, что он случаен, он больше сам себя не понимает, он обременен самим собой; он думает: как можно быть французом? Он думает: «Если бы мне чуть-чуть повезло, я мог бы родиться немцем». Теперь он принимает суровый вид и напрягает слух, пытаясь услышать, как катится к нему его сменная родина; он ждет сверкающие армии, которые устроят ему праздник; он ждет того момента, когда сможет обменять наше поражение на их победу, когда ему покажется естественным быть победителем и немцем. Шварц, зевая, встал.
— Что ж, — сказал он, — пойду стирать белье.
Шарло развернулся и присоединился к Лонжену, который разговаривал с Пинеттом. Матье остался один на скамейке.
В свою очередь шумно зевнул Люберон.
— Как здесь осточертело! — в сердцах произнес он.
Шарло и Лонжен зевнули. Люберон посмотрел, как они зевают, и снова зевнул.
— Эх, хорошо бы, — сказал он, — сейчас потрахаться.
— Ты что, можешь трахаться в шесть часов утра? — возмущенно спросил Шарло.
— Я? В любое время.
— А я нет. У меня трахаться не больше желания, чем получать пинки в зад.
Люберон ухмыльнулся.
— Был бы ты женат, ты б научился делать это и без желания, дурак! Что хорошо в траханье, так это то, что по ходу ни о чем не думаешь.
Они замолчали. Тополя дрожали, вечное солнце дрожало среди листвы; издалека слышался добродушный грохот канонады, такой повседневный, такой успокаивающий, что его можно было принять за шум природы. Что-то оборвалось в воздухе, и оса совершила среди них долгое изящное пике.
— Послушайте! — сказал Люберон.
— Что это?
Вокруг них было что-то вроде пустоты, странное спокойствие. Птицы пели, на заднем дворе кричал петух; вдалеке кто-то равномерно бил по куску железа; однако это была тишина: канонада прекратилась.