Натаниель Готорн - Чертог фантазии. Новеллы
Вскоре, однако, земная жизнь властно берет свое, и наша чета понемногу начинает различать окружающее. Наверно, труднее всего им отрешиться от реальности взаимосозерцания и присмотреться к обступившим их со всех сторон виденьям и теням.
— Милая Ева, где это мы?! — восклицает новый Адам — ибо они изначально наделены речью или иной, равноценной способностью изъясняться и говорят, как дышат. — Должно быть, это какое-то вовсе мне не знакомое место.
— И мне тоже, дорогой Адам, — отзывается новая Ева. — И какое странное место! Дай я прижмусь к тебе и буду смотреть на тебя одного, а то здесь все меня смущает и тревожит.
— Погоди, Ева, — возражает Адам, как видно, более любознательный, — надо же нам хоть немного освоиться. Уж очень здесь чудно! Давай-ка оглядимся.
Что правда, то правда: новоявленным наследникам Земли есть от чего прийти в безнадежное замешательство. Длинные ряды строений с окнами в желтых отблесках рассвета и промежуток булыжной мостовой, изъезженной колесами, отгрохотавшими в невозвратном прошлом! Загадочная тайнопись вывесок! Прямоугольное уродство, равномерные или беспорядочные искажения во всем, что ни встречает взор! Ущербность и невосполнимый износ творений человека в отличие от созданий природы! Скажет ли это хоть что-нибудь разуму, чуждому той искусственности, которая очевидна во всяком фонарном столбе и каждом кирпиче домов? Вдобавок полное запустение и безлюдье там, где обычно царит шумная суета, непременно вызовут тоскливое чувство даже у Адама и Евы, хоть они ведать не ведают о недавнем изничтожении человечества. Ибо пустынный лес полон жизни, а пустынный город мертв.
Новая Ева озирается сомнительно и недоверчиво — так вела бы себя светская дама, закоренелая горожанка, окажись таковая вдруг в эдемском саду. Наконец, опустив глаза, она видит чахлый пучок травы, пробившейся меж тротуарных плит, и живо склоняется к ней: почему-то эти былинки рождают в ее сердце некий трепет. Ничего более Природа не имеет ей предложить. Адам, оглядев улицу и не найдя ни единой зацепки для понимания, обращает взор к небесам — и там ему видится нечто сродное его душе.
— Взгляни ввысь, любимая Ева! — восклицает он. — Конечно же, наше место вон там, на золотых облаках или в синей глубине за ними. Видно, мы потерялись, уж не знаю, когда и как: но все вокруг совсем чужое.
— А может быть, пойдем туда наверх? — предлагает Ева.
— Может быть, и пойдем, — охотно соглашается Адам. — Только похоже, что-то поневоле притягивает нас к земле. Потом, наверно, найдется какой-нибудь путь.
Им, одушевленным новой жизнью, небеса вовсе не кажутся недоступными! Но вот и первый горький урок, который, может статься, почти уравняет их со сгинувшей расой: им стало понятно, что торных земных путей не минуешь. А пока они побредут по городу наугад, лишь бы прочь отсюда, где все им немило. Как ни свежи, ни бодры они, а предчувствие усталости уже с ними. Посмотрим же, как они заходят в гостиные дворы, в жилища и публичные здания: ведь все двери — сановника или нищего, в храм или в присутствие — распахнуты настежь тою же силой, что унесла всех обитателей Земли.
Случилось — очень кстати для Адама и Евы, все еще одетых, как подобает в Эдеме, — так вот случилось им первым делом зайти в модный магазин одежды и тканей. К ним не бросились услужливые и назойливые приказчики; не оказались они среди множества дам, примеряющих блистательные парижские туалеты. Всюду пусто; торговля замерла, и ни малейший отзвук призывного клича нации «Вперед!» не тревожит слуха новоявленных посетителей. Но образчики последней земной моды, шелка всевозможных оттенков, шедевры изящества и роскоши, предназначенные для пущего убранства человеческих телес, набросаны кругом, точно груды яркой листвы в осеннем лесу. Адам наудачу берет в руки какие-то изделия и небрежно отбрасывает их прочь с неким фырканьем на соприродном ему языке. Между тем Ева — не в обиду ей, скромнице, будет сказано — взирает на эти любезные ее полу сокровища не столь безразлично. Скорее озадаченно разглядывает она пару корсетов на прилавке, не видя им разумного применения. Затем трогает кусок модного шелка со смутным чувством и беспокойной думой, повинуясь какому-то неясному влечению.
— Нет, это все мне, пожалуй, не нравится, — решает она. — Только вот что странно, Адам! Ведь зачем-нибудь да нужны такие вещи? И конечно, я бы должна понять зачем — а мне ничего не понятно!
— Ох, милая Ева, да что ты ломаешь голову над всякой чепухой! — в нетерпенье восклицает Адам. — Пойдем отсюда. Хотя постой! Что за чудеса! Моя ненаглядная Ева, ты просто набросила этот покров себе на плечи, и как же он стал прекрасен!
Ибо Ева, с присущим ей от природы вкусом, облеклась в отрез серебристого газа, и Адам получил первое представление о волшебных свойствах одежды. Он увидел свою супругу в новом свете, заново ею восхищаясь, но по-прежнему уверенный, что ей не нужно иного убранства помимо ее золотистых волос. И все же он, чтоб не отстать от Евы, избирает для себя синий бархат, который, точно по мановению свыше, живописно, как мантия, облачает его статную фигуру. В таком одеянии они следуют навстречу новым открытиям.
И забредают в церковь — не затем, чтобы покрасоваться роскошными нарядами, но привлеченные шпилем, указующим в небеса, куда их уже так сильно манило. Когда они минуют портал, часы, заведенные пономарем перед самым его исчезновением с лица земли, бьют долго, гулко и раскатисто; ибо Время пережило прямых своих отпрысков и теперь говорит с внуком и внучкой железным языком, данным ему людьми. Потомки внимают, но не разумеют. Природа найдет для них меру времени в сцепленье мыслей и дел, а не в отсчете пустопорожних часов. Вот они проходят меж рядами и поднимают глаза к сводам. Если бы наши Адам и Ева обрели смертную плоть в каком-нибудь европейском городе и попали в огромный и величественный старинный собор, они, может статься, и поняли бы, зачем воздвигли его вдохновенные зиждители. Как в зловещем сумраке древнего леса, их побуждала бы к молитве сама атмосфера. А в укромных стенах городской церковки таких побуждений не возникает.
Но все же и здесь еще ощутимо было благоухание религии, наследие богобоязненных душ, наделенных отрадным предчувствием бессмертия. Быть может, они подают вести о лучшем мире своим потомкам, подавленным заботами и невзгодами нынешнего дня.
— Знаешь, Ева, я будто поневоле поднимаю глаза, — говорит Адам. — И мне не нравится, что крыша закрывает от нас небеса. Давай выйдем отсюда — вдруг увидим, что сверху на нас глядит Огромный Лик?
— Да: Огромный Лик, озаренный любовью, словно солнечным светом, — соглашается Ева. — Конечно, ведь мы уже где-то Его видели!
Они выходят из церкви и падают на колени за ее порогом, послушные безотчетному велению духа — преклониться перед благодетельным Отцом. Но, по правде сказать, жизнь их и без того являет собой непрерывную молитву: чистота и простодушие каждый миг собеседуют с Творцом.
Мы видим, как они входят во Дворец Правосудия. Но разве могут они составить даже самое отдаленное понятие о назначении этого здания? Откуда им знать, что их братьям и сестрам, сходным с ними по природе и подвластным изначально тому же закону любви, который безраздельно правит их жизнью, зачем-то потребуется внешнее подтверждение голосу истины в душе? И что, кроме горького опыта, темного отложенья многих веков, приобщит их к скорбной тайне преступления? О, Судейский Престол, не от чистого сердца ты был воздвигнут и не в простоте душевной; тебя воздвигли суровые, морщинистые старцы поверх окаменелой груды неправд земных! Поистине ты — символ искаженья человеческой судьбы.
Без всякой пользы для себя посетят затем наши пришельцы и Законодательное собрание, где Адам усаживает Еву в кресло спикера, ничуть не ведая о том, сколь это назидательно. Мужской рассудок, смягченный женским милосердием и нравственным чувством! При таком законодательстве не было бы нужды ни в судебных палатах, капитолиях и парламентах, ни даже в тех сходках старейшин под раскидистыми деревьями, которые возвестили человечеству свободу на наших берегах.
Куда же далее? Игра своенравного случая точно стремится смутить их, предлагая одну за другой загадки, которые человечество рассеивало на путях своих странствий и, сгинув, оставило неразрешенными. Они входят в угрюмое здание серого камня, одиноко стоящее поодаль от прочих, сумрачное даже при солнечном свете, едва-едва проникающем сквозь железные решетки на окнах. Это тюрьма. Надзиратель покинул свой пост, вызванный к начальству поважнее шерифа. А заключенные? Быть может, роковой посланец, распахивая все двери, уважал ордер на арест и судебный приговор и препоручил узников каменных мешков дальнейшим попечениям земного правосудия? Нет, назначен был новый процесс, в высшей инстанции, где судья, присяжные и узник сплошь и рядом садились вместе на скамью подсудимых — и почем знать, кто оказывался виновнее! Тюрьма, как и вся Земля, теперь опустела и отчасти утратила было недобрый вид. Но тесные камеры по-прежнему подобны могилам, только еще мрачнее и мертвеннее: ведь в них вместе с телом был погребен бессмертный дух. На стенах видны надписи, сделанные карандашом или нацарапанные ржавым гвоздем: два-три предсмертных слова, или отчаянная похвальба своей виной перед миром, или просто дата — заключенный хотел угнаться за быстротекущей жизнью. Теперь стало некому разбирать эти каракули.