Йозеф Рот - Отель «Савой»
Похоронная процессия двинулась от театра «Варьете». Директор участвовал в ней вплоть до окраины города, до того места, где находятся бойни — в этом городе мертвых направляли по тому же пути, что и убойный скот. Коллеги усопшего, мы со Стасей и госпожа Санчина последовали вплоть до могилы.
Добравшись до кладбищенских ворот, мы увидели около них Ксаверия Злотогора, магнетизера. Он ругался с надзирателем кладбища. Злотогор незаметно провел осла покойного Санчина к открытой могиле и оставил его там.
— Но при такой обстановке его похоронить нельзя! — кричал надзиратель.
— Он будет именно так похоронен! — возражал Злотогор.
Произошла маленькая задержка. Дело было предоставлено на благоусмотрение попа, а так как Злотогор шепнул ему что-то на ухо, то поп решил оставить осла.
Осел стоял с черными траурными кисточками на опущенных ушах и не двигался. Он стоял у самого края могилы совершенно неподвижно, и каждый обходил его и не решался отодвинуть животное назад.
В сопровождении Ксаверия Злотогора и осла двинулся я в обратный путь, по широким, посыпанным щебнем дорожкам кладбища, мимо богатых памятников. Тут лежат покойники разных исповеданий в мирном соседстве, и только еврейское кладбище отделяется от этих могил двумя заборами. У забора и в аллеях целыми днями стоят нищенствующие евреи, подобные человеческим кипарисам. Эти люди живут от щедрот богатых наследников и одаряют всякого подающего им милостыню своими благословениями.
Мне пришлось высказать Ксаверию Злотогору свое удовлетворение: он храбро отстоял осла. Я еще совсем не знал этого магнетизера: он выступал не ежедневно, а только по воскресеньям или в особенно торжественных случаях и очень часто совершал «самостоятельные» турне по маленьким или более крупным городкам, где и давал свои представления.
Он проживает в гостинице «Савой», на третьем этаже. Он может себе позволить такую роскошь.
Ксаверий Злотогор — человек бывалый; ему знакомы Западная Европа и Индия. Там, по его словам, он изучил у факиров свое искусство. Ему, пожалуй, лет около сорока, но определить его возраст трудно: так хорошо он владеет выражением своего лица и своими движениями.
Порою мне кажется, что он устал. Пока мы так шествуем, мне сдается, что его колени немного подгибаются, а так как дорога дальняя и я сам не чувствую себя вполне свежим, я как раз собираюсь предложить ему немного присесть на камень. Но что я вижу? Ксаверий Злотогор, поджав высоко колени, перескакивает через камень и еще порядочное расстояние над ним по воздуху, подобно четырнадцатилетнему мальчику. У него в эту минуту совершенно мальчишеское выражение лица, оливкового цвета лицо еврейского мальчика с плутоватыми глазами. Минуту спустя рот его утомленно дает свисать нижней губе, и кажется, что подбородок его настолько тяжел, что ему приходится уткнуться им в грудь.
Ксаверий за короткие промежутки времени столь быстро меняется, что становится мне несимпатичным. Я даже готов думать, что вся эта его благородная история с ослом была пошлою комедиею, и мне кажется, что Ксаверий Злотогор не всегда назывался таким образом, что он, быть может, на своей тесной галицийской родине именовался — эта фамилия внезапно проносится в моем мозгу — Соломоном Гольдбергом. Удивительное дело! Его фантазия отвести осла на кладбище заставила меня позабыть о том, что он магнетизер, гнусный шарлатан, человек, за деньги продававший учение индийских факиров и знавший о тайнах чужого мира ровно столько, сколько требовалось для его фокусов. И Господь Бог позволял жить ему и не карал его!
— Господин Злотогор, — говорю я, — к сожалению, мне приходится вас покинуть. У меня важное свидание.
— С господином Фебом Белаугом? — спрашивает Злотогор.
Я был смущен и хотел спросить, откуда он знает, но подавил в себе этот вопрос и сказал:
— Нет! — и непосредственно после этого: — Добрый вечер! — Хотя сумерки еще вовсе не наступили и солнце проявляло желание остаться на небе еще порядочное время.
Я быстро пошел в противоположном направлении.
Видя, что я отнюдь не приближаюсь к городу, и слыша, что Злотогор что-то крикнул мне вслед, я тем не менее не обернулся.
Ряды свежескошенного сена сильно благоухали, из свинушника слышалось хрюканье, бараки стояли в беспорядке за хижинами, и их крыши, покрытые белою жестью, горели, как расплавленное олово. Мне хотелось до вечера остаться одному. Я думал о многих вещах. Всякая всячина, важное и пустяки, проносилась у меня в голове; мысли появлялись, как чужеземные птицы, и вновь улетали.
Возвратился я домой поздно вечером. Поля и дороги были окутаны ночной тьмой, и кузнечики стрекотали. Желтые огни светились в деревенских домишках, и раздавался звон колоколов.
Отель «Савой» показался мне пустым. Не было больше Санчина. Я только два раза был в его комнате. Но тем не менее у меня было такое настроение, будто я потерял милого, дорогого друга. Что я знал о Санчине? В театре он был клоуном, дома же человеком печальным, бедным и грубым; он задыхался в испарениях прачечной, целыми годами вдыхал запахи грязного белья — если не в этой гостинице «Савой», то в других гостиницах. Во всех городах земного шара существуют большие или маленькие отели «Савой», и повсюду в их верхних, высших этажах живут Санчины и задыхаются от испарений чужого белья.
Отель «Савой» был еще битком набит — из всех 864 номеров не было ни одного пустого, и только не хватало одного человека, одного Владимира Санчина.
Я сидел внизу, в зале, за файф-о-клоком. Доктор, увидев меня, улыбнулся мне, как бы говоря: «Видишь ли, насколько я был прав, предсказывая Санчину смерть?»
Он улыбался так, как будто бы он — сама медицина, которая теперь торжествовала. Я выпил рюмку водки и взглянул на Игнатия. Был ли он самой смертью или всего лишь пожилым лифт-боем? Чего он уставился на меня своими зеленоватыми пивными глазами?
И вот я почувствовал, как во мне вскипает ненависть к отелю «Савой», тому отелю, в котором одни жили, а другие умирали, в котором Игнатий брал в заклад чемоданы, а девушкам приходилось раздеваться перед фабрикантами и комиссионерами по продаже домов.
Игнатий воплощал в себе как бы живой закон этого здания, будучи вместе и смертью и лифт-боем. У меня мелькает мысль, что Стася не соблазнит меня остаться здесь.
На три дня моей наличности еще хватит: благодаря посредничеству Глянца я выиграл некоторую сумму денег. Затем, когда я умру с голода, меня похоронят точно таким же образом, как похоронили беднягу Санчина, далеко, далеко на окраине кладбища, в глинистой яме с дождевыми червями. Сейчас черви и змеи уже ползают по гробу Санчина. Через три дня или через восемь-десять дней дерево и старый черный костюм сгниют, тот старый костюм, который ему кто-то подарил и который уже давно был очень поношен.
Вот тут стоит Игнатий с его зелеными пивными глазами и поднимается и спускается в своем лифте. Он же в последний раз спустил и Санчина.
В ту ночь я вошел в свой номер лишь с большим отвращением, которое пришлось побороть в себе.
Я возненавидел ночной столик, абажур, электрический выключатель; я опрокинул кресло так громко, что раздался грохот; я очень охотно сорвал бы висевшую на стене записку Калегуропулоса, но робко лег в постель. Лампу я оставил гореть всю ночь.
Мне приснился Санчин: я видел, как он поднимается в своей глинистой яме и бреется, я подаю ему ведро с водою, он хватается за глину и мажет ею лицо, как будто это мыльный порошок для бритья. «Это я умею, — говорит он, прибавляя: — А вы на меня не глядите!»
Я же, пристыженный, вперяю свой взор в его гроб, стоящий в углу.
Затем Санчин хлопает в ладоши. В ответ на это раздаются громкие аплодисменты. Рукоплещет весь отель «Савой», рукоплещут Каннер и Нейнер, и Сигмунд Финк, и мадам Иетти Купфер.
Впереди стоит мой дядя Феб Белауг и шепчет мне на ухо: «Ты ушел далеко! Ты стоишь не большего, чем твой отец! Бездельник!»
XIЯ как раз собирался покинуть гостиницу, как столкнулся нос к носу с Алексашею Белаугом. На нем была светлая фетровая шляпа. Такой красивой фетровой шляпы я в жизни не видывал. Это — целая поэма, шляпа нежных тонов, светлого неопределенного цвета. Посредине она тщательно надломлена. Если бы я носил эту шляпу, я остерегался кланяться. Поэтому я нахожу вполне простительным, что Алексаша не приподнимает ее, но прикладывает лишь указательный палец, отдавая честь, подобно офицеру, отвечающему на приветствие военного кашевара.
При этом я любуюсь в такой же мере, как шляпой, так и канареечного цвета перчатками Алексаши.
При виде этого человека нельзя сомневаться в том, что он прямехонько из Парижа, именно оттуда, где Париж больше всего Париж.
— С добрым утром! — восклицает Алексаша, сонный и улыбающийся. — Что поделывает Стася, мадемуазель Стася?