Антуан Сент-Экзюпери - Южный почтовый
– Ну как, наладил?
Женевьева вышла из машины и стала рядом с ним. Она внезапно почувствовала себя узницей: деревья, одно за другим, выстроились как конвойные, и эта дурацкая сторожка дорожного мастера. Боже, какая глупая мысль… Да разве она думала поселиться здесь навсегда?
Все было готово, он взял ее руку:
– У вас жар!
Она улыбнулась…
– Да… Я немного устала, я бы хотела заснуть.
– Так зачем же вы вышли под дождь?
Мотор тянул с перебоями и дребезжал.
– Жак, милый, когда же мы доедем? – Она уже дремала, усыпляемая жаром. – Когда мы доедем?
– Скоро, любимая, скоро будет Санс.
Она вздохнула. Эта попытка к бегству оказалась ей не по силам. И все из-за мотора, который то и дело задыхался. Так трудно было подтаскивать к себе тяжелые деревья. Одно за другим. Каждое. И так без конца.
«Это немыслимо, – думал Бернис, – но мне не миновать еще одной остановки!» И он с ужасом представил себе эту новую вынужденную остановку. Его страшила неподвижность окружающего ландшафта. Она будила мысли, которые только еще дремали в зародыше. Он боялся какой-то силы, которая пробивалась к жизни.
– Женевьева, любимая, не думайте об этой ночи… Думайте о будущем… Думайте об… об Испании. Как вам понравится Испания?
Далекий голос ему отвечал: «Да, да, Жак, я счастлива, но… я немного боюсь разбойников!» Она слабо улыбнулась. От этих слов Бернису стало горько; он понял, что для нее путешествие в Испанию было так же нереально, как детская сказка… Она не верила. Армия без веры. Армия без веры не может победить.
– Женевьева, это ночь, это дождь лишает нас веры…
И вдруг он понял, что нынешняя их ночь похожа на неизлечимую болезнь. Вкус болезни он словно чувствовал на языке. Это была одна из тех ночей, когда нет надежды на рассвет. Он боролся с этим чувством, он твердил про себя: «Рассвет принесет исцеление, лишь бы кончился дождь… Лишь бы…» Что-то было безнадежно больным в них самих, но он не сознавал этого. Ему казалось, что земля заражена, что больна ночь, а не они. Он жаждал рассвета, как приговоренные к казни, которые мечтают: «С рассветом я вздохну свободно» или: «С весною я помолодею…»
– Женевьева, подумайте о нашем новом доме, там…
Он тотчас же понял, что этого говорить не следовало. Ничто не могло вызвать в Женевьеве образ того дома.
– О да, наш дом…
Она прислушалась, как звучит это слово. Его уют ускользал, его тепло не грело. Ничто не могло вызвать в Женевьеве образ этого дома. В ней всколыхнулось множество мыслей, которых она в себе не подозревала и которые стремились облечься в слова, – множество мыслей, пугавших ее.
Бернис не знал ни одной гостиницы в Сансе и потому остановил машину под фонарем, чтобы справиться в путеводителе. В сумрачном свете газового рожка двигались тени, на белесой стене выступала размытая, стершаяся вывеска: «Вело…», и ему показалось, что он не слышал более мрачного и более вульгарного слова. Символа серенькой жизни. Он подумал, что многое в его жизни там было тоже сереньким, но прежде он этого не замечал.
– Огоньку, приятель…
Трое здоровых парней, посмеиваясь, рассматривали его.
– Американцы, заблудились…
Потом они уставились на Женевьеву.
– Подите к черту, – проворчал Бернис.
– А твоя милашка недурна. Но если бы ты видел нашу, из двадцать девятого!..
Женевьева, оторопев, высунулась из машины:
– Что они говорят?.. Ради бога, уедем.
– Но, Женевьева…
Он сдержался и замолчал. Надо же было найти гостиницу… Подумаешь, пьяное хулиганье… что тут особенного? Потом он вспомнил, что у нее жар, что ей нездоровится, что он должен бы избавить ее от подобных столкновений. И он с болезненным упорством корил себя за то, что впутал ее в эту грязь. Он…
Гостиница «Глобус» была закрыта. Ночью все эти маленькие гостиницы выглядели, как мелочные лавчонки. Он долго стучал в дверь, пока наконец за нею не послышались неторопливые шаги. Ночной сторож приоткрыл дверь:
– Все занято.
– Умоляю вас, моя жена больна! – упрашивал Бернис.
Дверь захлопнулась. Шаги удалялись по коридору.
Все было в заговоре против них…
– Он ответил? – спрашивала Женевьева. – Почему, почему он даже не ответил?
Бернис еле удержался, чтобы не сказать, что они здесь не на Вандомской площади и что, как только нутро этих маленьких гостиниц плотно набивается постояльцами, все ложатся спать. Это естественно. Он сел, не говоря ни слова. Его лицо блестело от пота. Он уставился на мокрую мостовую и не заводил мотора; дождь стекал ему за воротник; ему казалось, что он должен преодолеть инерцию всего земного шара. И снова эта идиотская мысль: когда рассветет…
В эту минуту они действительно так нуждались в человеческом слове. И вот Женевьева решилась.
– Все это пустяки, милый, – сказала она. – Должны же мы заработать наше счастье.
Бернис взглянул на нее.
– Вы очень великодушны.
Он был растроган. Ему захотелось расцеловать ее: но этот дождь, это неуютное окружение, эта усталость… Он взял ее руку, почувствовал, что жар усиливается. Каждая минута подтачивала это тело. Он успокаивал себя мечтами: «Я закажу для нее грог. Все пройдет. Она выпьет горячего грога. Я укутаю ее в одеяла. И, взглянув друг на друга, мы посмеемся над этим злополучным путешествием». Его наполнило смутное счастье.
Но как не похоже было их теперешнее бытие на его мечты. В двух других гостиницах на их стук просто не отозвались. А мечты? Их приходилось каждый раз подновлять. И с каждым разом они утрачивали какую-то долю правдоподобия, какую-то чуть теплившуюся в них возможность воплотиться и стать жизнью.
Женевьева молчала. Он понял, что она больше не пожалуется и не проронит ни слова. Он мог ехать целыми часами, целыми днями: она не скажет ничего. Никогда. Он мог бы скрутить ей руки: она не вымолвит ни слова… «Я брежу, я сплю!»
– Женевьева, маленькая моя, вам нехорошо?
– Да нет же, все прошло, мне лучше.
Она уже разуверилась во многом. На многом поставила крест. Ради кого? Ради него. Она отказалась от всего, что он не мог ей дать. Это «мне лучше» означало просто, что в ней что-то надломлено. Она покорилась. Теперь ей будет все лучше и лучше: она поставила крест на счастье. А когда ей станет совсем хорошо… «Какого же дурака я валяю: я все еще грежу!»
Гостиница «Надежда и Англия». Особая такса для коммивояжеров.
– Обопритесь на мою руку, Женевьева… Да-да, комнату. Жена нездорова: поскорее приготовьте ей грогу! Горячего грогу!
Особая такса для коммивояжеров. Почему так грустно звучит эта фраза?
– Сядьте в кресло, вам будет лучше.
Почему все еще не подают грога? Особая такса для коммивояжеров.
Старая служанка суетилась:
– Что с вами, дамочка! Бедняжка! Она вся дрожит и такая бледная. Я налью грелку! Вам в четвертый, это прекрасная большая комната… Будьте добры заполнить бланк.
Взяв в руки грязную ручку, он вспомнил, что у них разные фамилии. Ему придется подвергнуть Женевьеву лакейским пересудам. «И все из-за меня. Какая безвкусица!» Но она и на этот раз пришла ему на выручку:
– Любовники! Разве это не трогательно?
Им представился Париж, скандал. Они вообразили себе возбужденные лица знакомых. Трудности для них только еще начинались, но они избегали говорить об этом, боясь, что их мысли встретятся.
И Бернис понял, что до сих пор они еще ничего особенного не пережили: ну подумаешь, мотор плохо тянул, моросил дождь, и они потеряли десять минут в поисках гостиницы. Но непосильные трудности, которые, как им казалось, их ждали, коренились в них самих. Женевьева пыталась побороть самое себя, и то, с чем она боролась в себе, сидело в ней так прочно, что она уже надорвалась от одной этой борьбы.
Он взял ее руки и в который раз понял, что словами ничему не помочь.
Она спала. Он не думал о любви. В душе всплывали странные образы. Реминисценции. Пламя лампы. Надо бы как можно скорее подлить в лампу масла. И надо защитить пламя от порыва ветра.
А главное – эта отрешенность. Он бы обрадовался ее жадности к вещам. Ее слезам из-за вещей, ее пристрастию к ним; он был бы счастлив, если бы она была требовательна, как голодный ребенок. Тогда, несмотря на всю свою нищету, он сумел бы утолить ее голод. Но он стоял на коленях с пустыми руками перед ребенком, который ничего не просил.
IX
– Нет ничего… Оставь меня… Ах, уже пора?
Бернис встал. Все его движения во сне были медлительны, как у грузчика. Как жесты апостола, извлекающего вашу душу из глубин подсознания. Каждый его шаг был исполнен смысла, словно в танце. «Любовь моя…»
Он ходит взад и вперед по комнате: до чего все нелепо.
Рассвет грязнит окно. А ночью оно было темно-синим. При зажженной лампе оно светилось такой глубокой, сапфировой синевой. Этой ночью окно было раскрыто в звездные дали. Он думал. Он грезил. Он на носу корабля.
Она поджимает колени, собственное тело кажется ей безвольным и осевшим, как плохо пропеченный хлеб. Сердце бьется часто и ноет. Так бывает в поезде. Вагонные оси выстукивают ритм бегства. Вагонные оси выстукивают биение сердца. Прижимаешься лбом к стеклу, и перед твоими глазами проносится ландшафт: какие-то черные силуэты, которые наконец стягивает горизонт и обводит покоем, сладостным, как смерть.