Теодор Драйзер - Американская трагедия. Книга 2
Смерть!
Пронзительный металлический крик сойки в чаще леса, странное, потустороннее «тук-тук-тук» одинокого дятла; изредка метнется красной молнией кардинал или мелькнет черно-желтое оперение дрозда.
О, как ярко светит солнце У меня в Кентукки дома!
Это весело запела Роберта, опустив руку в темно-синюю воду.
А немного погодя она запела другую популярную песенку: «Если хочешь, я приду в воскресенье».
Прошел еще целый час в катании, мрачных размышлениях, пении, поисках живописных уголков и тихих заливов с лилиями, и Роберта уже сказала, что надо следить за временем и не задерживаться здесь слишком долго… и вот наконец бухта с южной стороны острова — красивая, но печальная, в тесном кольце берегов, в траурной раме елей, похожая на маленькое озеро; узкий пролив соединяет ее с большим озером, но и сама по себе она довольно внушительна: размером около двадцати акров и почти совершенно круглая. Со всех сторон, если не считать узкого пролива, отделяющего с севера остров от суши, это озерко сплошной стеной окружают деревья. А у берегов тут и там камыши и лилии. И что-то подсказывает, что это озерко, эта тихая заводь предназначена для тех, кто устал от жизни и забот, кто жаждет уйти от житейской борьбы и раздоров: здесь, мудрый и печальный, обретет он пристанище.
И когда лодка скользнула в эту бухту, тихие темные воды всецело завладели Клайдом: еще никогда и ни от чего не менялось так внезапно его настроение. Клайда как будто завлекло, затянуло сюда, он обогнул тихие берега бухты — и его словно стало сносить куда-то… куда-то в бесконечное пространство, где не было ничего… ни коварных замыслов, ни планов… ни практических задач, требующих разрешения… ничего. Предательская красота этой бухты! Она словно дразнила его… неведомая темная заводь, окруженная со всех сторон чудесными пушистыми елями. И сама она была точно огромная черная жемчужина; чья-то могучая рука, быть может, в минуту гнева или каприза, или просто играя, зашвырнула ее сюда, на грудь темно-зеленой бархатной долины… И когда Клайд пристально смотрел в воду, глубь ее казалась бездонной.
И все же о чем она говорила ему так властно? О смерти! О смерти! О смерти! Яснее, чем все, что он когда-либо видел. О смерти! Притом о смерти спокойной, тихой, добровольной, которой по своему выбору или под чьим-то гипнозом, или от невыразимой усталости отдаешься радостно и благодарно. Так мирно… так спокойно… так безмятежно… Даже Роберта вскрикнула от удивления. А Клайд впервые почувствовал, что чьи-то сильные, но дружеские руки легли ему на плечи. Какое утешение, какая теплота, какая сила исходит от них! Они успокаивают его, поддерживают — и они ему дороги. Только бы они его не покинули! Только бы оставались с ним всегда — эти дружеские руки. Разве когда-либо в своей жизни он испытывал чувство такого успокоения и даже нежности? Нигде и никогда… а теперь он спокоен и как бы ускользает от реальности.
Правда, здесь Роберта, но она теперь только поблекшая тень, туманный образ, скорее плод воображения, чем живое существо. Пусть она обладает какими-то красками и очертаниями, говорящими о реальности, а все же она стала бесплотной, совсем призрачной… и вдруг Клайд опять почувствовал себя странно одиноким: сильные руки друга исчезли. Он снова был одинок, так ужасно одинок и затерян в этом сумрачном, прекрасном царстве, словно его сюда завлекли и покинули. И вдруг он задрожал всем телом: обаяние этой странной красоты пронизало его ледяным холодом.
Для чего он явился сюда?
Что он должен сделать?
Убить Роберту? Нет, нет!
И он снова опустил голову, неотрывно глядя в пленительные и коварные глубины этой синей, отливающей серебром заводи, которая, казалось, под его взглядом меняла форму, превращаясь в огромный хрустальный шар. Но что движется там, в этом хрустале? Какая-то фигура… вот она ближе, яснее… и он узнает Роберту: она бьется, взмахивает тонкими белыми руками над водой, протягивает их к нему. Боже, как страшно! Какое у нее лицо! Как же он мог задумать такое? Смерть! Убийство!
И вдруг, осознав, что мужество (на которое он все время так рассчитывал) оставляет его, Клайд тотчас усилием воли стал погружаться в глубины своего «я», тщательно пытаясь вновь обрести это мужество.
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
(Опять этот странный, зловещий крик неведомой птицы… такой холодный, такой резкий! Снова он раздается, словно чтобы вернуть Клайда из призрачного мира, где витает его душа, к той реальной или мнимой, но мучительной задаче, которая требует немедленного практического разрешения…) Он должен это сделать! Должен!
Кыт-кыт-кыт… кра-а-а-а!
Кыт-кыт-кыт — кра-а-а-а!
Что было в этом крике: предупреждение?.. протест?.. приговор? Криком этой самой птицы отмечено было зарождение его злосчастного замысла. Вот она там, на том мертвом дереве, окаянная птица… А теперь она летит к другому дереву — тоже мертвому, засохшему — немного дальше в глубь леса… Летит и кричит… Боже!..
И снова — против воли — Клайд направил лодку к берегу. Ведь он взял с собой чемодан, чтобы сделать несколько снимков, — и теперь надо предложить Роберте сниматься; может быть, он и сам снимется — на берегу и на воде. Таким образом, когда она снова войдет в лодку, его чемодан останется на берегу, сухой и невредимый. И Клайд вышел на берег и, притворяясь, будто ищет особенно живописные виды, на самом деле старался получше заметить то дерево, под которым он оставит чемодан до своего возвращения. Теперь он должен скоро вернуться… скоро… Но они уже не выйдут на берег вместе. Никогда! Никогда! И он все мешкает, хоть Роберта и жалуется, что она устала, да и он ведь предполагал, что они вернутся очень быстро. А теперь, наверно, уже больше пяти. И Клайд уверяет ее, что они сейчас поплывут обратно: он только снимет ее еще раз или два в лодке, на фоне этих замечательных деревьев, и острова, и темной водяной глади.
Но какие у него потные, беспокойные руки!
И темные, влажные, полные тревоги глаза, они смотрят куда угодно, только не на нее…
И вот они снова на воде, в пятистах футах от берега: лодка почти уже на середине бухты, и Клайд бесцельно вертит в руках маленький, но тяжелый фотографический аппарат; и вдруг он испуганно осматривается. Теперь… теперь… почти против его желания настала решающая минута — он так долго ее избегал… И нигде на берегу — ни голоса, ни звука, ни живой души… Бездорожье, и ни хижины, ни дымка. Вот она — минута, подготовленная им или чем-то вне его, — критическая минута, которая решит его судьбу; время действовать! Теперь он должен сделать только одно: резко и быстро повернуть вправо или влево… рывком наклонить левый или правый борт и перевернуть лодку; или, если это не удастся, быстро раскачать ее. А если Роберта будет слишком громко кричать, надо ударить ее фотографическим аппаратом или одним из лежащих сейчас в лодке весел. Это можно сделать… можно сделать быстро и просто… будь у него решимость и мужество. И тотчас плыть прочь… а там — свобода… успех и, конечно, Сондра, в счастье… новая, прекрасная, радостная, еще не изведанная жизнь.
Так почему же он медлит?
Что с ним?
Почему он медлит?
В эту роковую минуту, когда надо было действовать, — сейчас же, во что бы то ни стало! — его постиг внезапный паралич воли и мужества, ему не хватает ненависти и гнева. И Роберта со своего места на корме смотрит на его взволнованное, внезапно исказившееся гримасой, но в то же время нерешительное и даже растерянное лицо… вместо злобы, ярости, свирепости на этом лице отразилось вдруг смятение, оно стало почти бессмысленным. На нем можно было прочесть борьбу между страхом (реакция при мысли о смерти или бесчеловечной жестокости, которая повлечет за собой смерть) и дьявольской, неугомонной и все же подавленной жаждой действовать — действовать — действовать. Это было временное оцепенение, момент равновесия между двумя одинаково властными стремлениями: действовать и не действовать. Зрачки Клайда расширились и потемнели; лицо, и руки, и все тело конвульсивно сжались; его неподвижность и душевное оцепенение становились все более и более зловещими, но означали, в сущности, не жестокую смелую волю к убийству, а только столбняк или судорогу.
И Роберта, вдруг заметив его странное состояние, — как бы приступ темного безумия, напряженную внутреннюю борьбу с самим собой, так странно и тягостно противоречившую всему, что их окружало, — испуганно вскрикнула:
— Клайд, Клайд, что ты? Что с тобой? У тебя такое лицо… ты такой… такой странный. Я никогда не видела тебя таким! Что с тобою?
Она поднялась и, согнувшись, очень медленно и осторожно, чтобы не качнуть лодку, попыталась добраться к нему, потому что казалось, он вот-вот упадет ничком на дно лодки или свалится за борт. И Клайд мгновенно почувствовал всю безмерность своей неудачи, своей трусости и неумения воспользоваться таким случаем, и так же внезапно его охватила волна ненависти не только к самому себе, но и к Роберте, за то, что она — или сама жизнь — с такой силой связывает и порабощает его. И все же он боялся действовать… он не хотел… он хотел только сказать ей, что никогда, никогда не женится на ней… никогда, даже если она донесет на него, он не уедет из Ликурга, чтобы обвенчаться с ней… он любит Сондру и будет любить ее одну! Но он не в силах был даже заговорить. Он был только зол и растерян и в бешенстве смотрел на Роберту. И когда она, придвинувшись ближе, попыталась взять его руку в свои, забрать у него аппарат и положить на дно лодки, Клайд порывисто оттолкнул ее, но и теперь у него не было иного намерения, кроме одного: избавиться от нее, от ее прикосновения, ее жалоб, ее сочувствия… ее соседства… Боже!..