Максим Горький - Рассказы. Очерки. Воспоминания. Пьесы
Кто-то из молодых парней спросил, тихонько и робко:
— Дядя Осип — как же?
— Чего? — дремотно отозвался он.
— Так нам и сидеть тут?
Боев, явно издеваясь, гнусаво заговорил:
— Отлучил господь вас, ёрников, от святого праздника своего, что-о?
Солдат поддержал товарища — вытянул руку с трубкой к реке и, посмеиваясь, бормотал:
— Охота в город? Идите! И лед пойдет. Авось утопнете, а то — в полицию возьмут… на праздник-то — хорошо!..
— Это совсем верно, — сказал Мокей.
Солнце спряталось, река потемнела, а город стало видно ясней — молодежь уставилась на него сердитыми и грустными глазами и замолчала, замерла.
Мне было скучно и тяжко, как всегда бывает, когда видишь, что все вокруг тебя думают разно и нет единого желания, которое могло бы связать людей в целостную, упрямую силу. Хотелось уйти от них и шагать по льду одному.
Осип, точно вдруг проснувшись, встал на ноги, снял шапку и, перекрестясь на город, сказал очень просто, спокойно и властно:
— Ну-кось, ребята, айда с богом…
— В город? — воскликнул Сашок, вскакивая.
Солдат, не двигаясь, уверенно заявил:
— Потонем!
— Тогда — оставайся.
И, оглянув всех, Осип крикнул:
— Ну, шевелись, живо!
Все поднялись, сбились в кучу; Боев, поправляя инструменты в пе́щере, заныл:
— Сказано — иди, стало быть — надо идти! Кем приказано — того и ответ…
Осип словно помолодел, окреп: хитровато-ласковое выражение его розового лица слиняло, глаза потемнели, глядя строго, деловито; ленивая, развалистая походка тоже исчезла — он шагал твердо, уверенно.
— Каждый бери по доске и держи ее поперек себя — в случае — не дай бог — провалится кто, — концы доски на лед лягут — поддержка! И трещины переходить… Веревка — есть? Народец, дай-кось мне ватерпас… Готовы? Ну — я вперед, а за мной — кто всех тяжеле? Ты, солдат! Потом — Мокей, мордвин, Боев, Мишук, Сашок, — Максимыч всех легче, он позади… Сымай шапки, молись богородице! Вот и солнышко-батюшко встречу нам…
Дружно обнажились лохматые, седые и русые головы, солнце глянуло на них сквозь тонкое белое облачко и спряталось, точно не желая возбуждать надежд.
— Айда! — сухо, новым голосом сказал Осип. — С богом! Глядите на ноги мне. Не напирай в спину, держись друг ко другу не ближе сажня, а чем дале — то и лучше! Пошел, детки!
Сунув шапку за пазуху, держа в руке ватерпас, Осип, как-то осторожно и ласково шаркая ногами, сошел на лед и тотчас, за спиной у него, на берегу, раздался отчаянный крик:
— Ку-уда, бараны, ма-а…
— Шагай, не оглядывайсь! — звонко командовал вожатый.
— Наза-ад, дьяво-олы…
— Айда, ребята, бога помня! В гости на праздник он нас не позовет…
Свистел полицейский свисток, а солдат громко ворчал:
— Во-от, ерои, так вашу… Затеяли дело! Теперь депеша будет дана тому берегу в полицию… Коли не утопнем — в часть, клопам нас… Я на себя ответ не беру…
Бодрый голос Осипа вел людей за собою, точно на веревке:
— Гляди под ноги зорче!..
Шли наискось, против течения, и мне, заднему, хорошо видно было, как маленький аккуратный Осип, с белой, точно у зайца, головою, ловко скользит по льду, почти не поднимая ног. За ним, гуськом, как бы нанизанные на невидимую нить, тянутся, покачиваясь, шесть темных фигур, иногда рядом с ними явятся тени их, лягут под ноги им и стелются по льду. Головы опущены, точно люди идут с горы и боятся упасть, оступившись.
Сзади кричат все гуще — видимо, сбежался народ большою толпой, слов уже нельзя разобрать, слышен только неприятный гул.
Это осторожное шествие становится для меня механической, скучной работой; я привык ходить быстро и теперь погружаюсь в то полусонное настроение, когда душа как бы пустеет, перестаешь думать о себе, уходишь от себя и в то же время все видишь особенно четко, слышишь особенно ясно. Под ногами синевато-серый, свинцовый лед, изъеденный водою, его рассеянный блеск ослепляет глаза. Кое-где лед лопнул, выгорбился, истерт движением в мелкие куски, лежит кучами, ноздреватый, как пемза, и острый, как битое стекло. Синие трещины, холодно улыбаясь, ловят ногу. Шлепают широкие подошвы, надоедно звучат голоса Боева и солдата, — оба они — как две дудочки в одних устах.
— Я ответа не беру…
— Конешно, и я…
— Одному дозволено распоряжаться, а другой, может, в тыщу раз умнее…
— Разве умом живут у нас? У нас — глоткой живут все…
Осип заткнул полы полушубка за пояс, его ноги, в серых штанах солдатского сукна, шагают легко и гибко, точно пружины. Идет он так, как будто перед ним все время вертится кто-то, видимый только ему, вертится и мешает идти прямо, кратчайшим путем, а Осип борется с ним, стараясь обойти его, ускользнуть, подается вправо и влево, иногда круто повертывает назад и так все время танцует, описывая по льду петли и полукружия. Голос его звучит немолчно, певуче, и очень приятно слышать, как хорошо сливается он со звоном колоколов…
Уже подходили к середине четырехсотсаженной полосы льда, когда вверху реки зашуршало зловещим шорохом, в ту же минуту лед поплыл из-под ног у меня, я покачнулся, и, не устояв, припал на колено, удивленный. Но тотчас же, как только я взглянул вверх по реке, испуг схватил меня за горло, лишил голоса, потемнил зрение — серая корка льда ожила, горбилась, на ровной поверхности вспухали острые углы, в воздухе растекался странный хруст — точно кто-то тяжелою ногой шел по битому стеклу.
С тихим свистом около меня струилась вода, трещало дерево, взвизгивая, как живое, орали люди, сбиваясь кучей, и в глухом жутком гуле, размешивая его, звенел голос Осипа:
— Разойдись… расходись — держись порознь, божьи дети… Пошла матушка, пошла-а! Веселей, ребятки! Вот — пошла-а…
Он прыгал, словно на него осы напали, и, держа саженный ватерпас, как ружье, тыкал им вокруг себя, точно сражаясь с кем-то, а мимо него, вздрагивая, плыл город. Лед подо мною заскрежетал, мелко ломаясь, на ноги мне хлынула вода, я вскочил, слепо бросился к Осипу.
— Куда? — замахнувшись ватерпасом, крикнул он. — Стой, черт!
Показалось, что это не Осип, — лицо странно помолодело, все знакомое стерлось с него, голубые глаза стали серыми, он словно вырос на пол-аршина. Прямой, как новый гвоздь, плотно сжав ноги, вытягиваясь вверх, он кричал, широко открыв рот:
— Не крутись, не сбивайся кучей — башки поразобью!
И снова замахнулся на меня ватерпасом.
— Ты — куда?
— Потонем, — тихонько сказал я.
— Цыц! Молчи…
Но, оглянув меня, он прибавил тише и мягче:
— Потонуть и дурак сумеет, а ты вот выберись… ты — вылезь!
И снова залился, закричал ободряющие слова, выгибая грудь, закинув голову.
Лед потрескивал и хрустел, неспешно ломаясь, нас медленно сносило мимо города; какая-то силища проснулась в земле и растягивает берег; часть его — ниже нас — неподвижна, а та, что против, тихо отходит вверх по реке, и скоро земля разорвется.
Это жуткое, медленное движение лишало чувства связи с землею: все уходило, щемя грудь тоской, ослабляя ноги. В небе тихо плыли красные облака, изломы льда, отражая их, тоже краснели, точно напрягаясь, чтобы достичь меня. Ожила вся огромная земля к весенним родам, потягивается, высоко вздымая лохматую влажную грудь, хрустят ее кости, и река, в мощном мясе земли, — словно жила, полная густой, кипучей крови.
Угнетало обидное ощущение своей малости и бессилия в этом уверенном, спокойном движении масс, а в душе, — на обиде, — растет, разгорается дерзкая человечья мечта: протянуть бы руку, властно положить ее на гору, на берег и сказать:
«Стой, пока я не дойду до тебя!..»
Грустно вздыхает гулкая медь колоколов, но — я помню, что через сутки, в ночь, они грянут весело, возвещая воскресение.
Дожить бы до этого звона!..
…Семь темных фигур качались в глазах, подпрыгивая на льду; они размахивали досками, точно гребли в воздухе, а впереди их вьюном вертится старичок, похожий на Николая-чудотворца, и немолчно звенит его властный голос:
— Не зева-ай!..
Река стала шероховатой, ее живой хребет вздрагивал и извивался под ногами, напоминая о ките из «Конька-Горбунка», и все чаще из-под чешуи льда выплескивалось жидкое тело реки — мутная, холодная вода, жадно облизывая ноги людей.
Люди шли по узкой жердочке над глубоким оврагом. Тихий, зовущий плеск воды вызывал представление о бездонной глубине, о том, как бесконечно долго будет опускаться тело в эту холодную, тесную массу, как ослепнешь в ней и замрет сердце. Вспоминались утопленники, осклизлые черепа, вздутые лица со стеклянными, выпученными глазами, растопыренные пальцы вспухших рук, отмокшая на ладонях кожа, точно тряпка…
Первым провалился под лед Мокей Будырин; он шел впереди мордвина, как всегда молчаливый, отсутствующий, шел спокойнее всех и вдруг — точно его дернули за ноги — исчез, на льду осталась только его голова и руки, вцепившиеся в доску.