Василий Гроссман - Несколько печальных дней
Кругляк не был победителем, ведь не случись с ним та беда, что случилась, он бы все равно не был среди победителей.
– Давайте, ребята, споем, – предложил Думарский. И мы разом грянули:
Ах, зачем ты меня целовала,
Жар безумный в груди затая…
Пели мы оглушительно громко, так громко мы пели, когда нам было двадцать лет. Стекла звенели от нашего оглушительного пения. Меня всегда занимало, что наш пианист очень любит петь в этом нашем хоре, орал до хрипоты. Ведь пели мы без слуха, без голоса, а Теодору, мучительно страдавшему от малейшего ассонанса, этот хор доставлял наслаждение. Видимо, сила этого пения была не в музыкальной гармонии, не в мелодии. Пели люди седые, недаром прожившие жизнь, победители.
3
В начале пятидесятых годов в моей жизни наступило трудное время. Мне не хочется говорить, как и почему случилось это. Но вот случилось.
Мог ли я себе представить, живя в Донбассе, в пустом семейном балагане на шахте Смолянка-11, что тоска и одиночество, еще более сильные, чем в пору моей донбасской жизни, могут охватить меня здесь, в Москве, в кругу семьи, окруженного друзьями, среди любимых книг, занятого своей работой.
Я был одинок, подавлен. Мне часто вспоминалось, как в молодости, на Смолянке, мучаясь от зубной боли, куря папиросу за папиросой, я ходил до утра по пустой комнате. Тогда, в молодости, я тосковал по Москве, по своим друзьям, по жене, она жила далеко от меня и не спешила ко мне приехать, потому что не любила меня.
А тут жена была рядом со мной, я жил в Москве, мне стоило снять телефонную трубку, и я услышал бы голос своих друзей. И именно сейчас я был одинок и несчастен, как никогда. К тому же голова моя поседела – многое исполнилось, а жить мне было тяжело.
Телефон стоял на моем столе и молчал. Обо мне в эту пору плохо писали в газетах, обвиняли меня во многих грехах.
Я считал, что обвиняют меня несправедливо, конечно, все обвиняемые считают, что их обвиняют несправедливо. Но возможно, что обвиненные и обвиняемые не всегда кругом виноваты.
А обо мне писали только плохое, и на собраниях обо мне говорили только плохое.
А телефон на моем столе молчал.
Думарский не позвонил мне… Я вспомнил, что когда-то он не ответил на мое письмо из Донбасса. Теперь мне не надо было писать ему о своей беде – он знал о ней из газет. Но время шло, и Думарский молчал. Молчали мои друзья. Никто не приехал ко мне, ни Медоров, ни Мишка Семенов, ни Тедик. Но больше всего меня мучило молчание Думарского. Ведь мы были с ним друзья детства. Мы сидели в младшем приготовительном классе на предпоследних партах – я в первом ряду парт, он в среднем ряду парт.
Мне не хватило ни душевного величия, ни душевной пустоты, чтоб простить ему молчание.
Как– то в эти невеселые времена ко мне пришел брат Кругляка. Он стал совсем старым, но голова его по-прежнему была черной. Оказывается, он на днях видел Кругляка, ездил к нему на свидание в лагерь. Новости из лагеря, как всегда, были хорошие, я давно заметил, что новости из лагеря всегда хорошие, плохих не бывает. Кругляк был здоров, язва его не тревожила, лагерная администрация относилась к нему хорошо, ему зачитывали день заключения за три -он добросовестно работал, он надеялся скоро выйти на волю. При свидании он передал брату записку для меня. В лагерь приходили газеты, и Кругляк знал о моих делах.
Он написал в своей записке несколько утешительных для меня слов, жалел, что не может посидеть со мной вечерком, поговорить о том о сем.
Проходит все. Прошло трудное для меня время, а мое новое трудное время еще не пришло. И снова зазвонил на столе телефон.
И вновь я не так уж часто вспоминал маленького человека, неудачливого цехового химика, у которого собирались в дни молодости мои блестящие, талантливые друзья.
1958 – 1962
ЖИЛИЦА
Старушка Анна Борисовна, получившая жилую площадь по ордеру Дзержинского райсовета, насмешила жильцов квартиры тем, что у нее при въезде не оказалось ни мебели, ни кухонной посуды, ни платьев, ни даже постельного белья. Прожила она в своей комнате недолго. На восьмой день после получения ордера, идя по коридору, она вдруг вскрикнула, упала на пол.
Соседка вызвала по телефону «неотложку». Докторша сделала старухе укол, сказала, что все будет в порядке и уехала. Но Анке Борисовне к ночи стало совсем плохо, и соседи, посовещавшись, позвонили в «Скорую помощь». Машина из института Склифосовского приехала быстро, через шесть минут после вызова, но старая женщина к ее приезду уже умерла. Врач посмотрел зрачки у новой покойницы, вздохнул для приличия и уехал.
За те несколько дней, что Анна Борисовна Ломова прожила на Московском Юго-Западе в своей комнате, жильцы кое-что узнали о ней. Молодой женщиной она, видимо, участвовала в гражданской войне, была будто бы комиссаром бронепоезда, потом она жила в Персии, в Тегеране, потом в Москве на какой-то ответственной работе, чуть ли не в Кремле; в разговоре со школьницей Светланой Колотыркиной, о преподавании русской советской литературы, она сказала: «Я когда-то дружила с Фурмановым и с Маяковским». А матери Светланы, контролеру ОТК на автомобильном заводе малолитражных машин, она рассказала, что в 1936 году ее арестовали и она провела 19 лет в тюрьмах и лагерях. Совсем недавно Верховный суд ее реабилитировал, признал совершенно невинной. Ее прописали в Москве и дали площадь.
Видимо, во время лагерных скитаний она растеряла родственников и друзей, не успела в Москве связаться с каким-либо коллективом – никто не пришел в крематорий, когда сжигали ее тело. Сразу же после смерти Ломовой комнату ее занял водитель троллейбуса Жучков, очень нервный человек, с женой и ребенком.
Все жильцы удивительно быстро забыли о том, что несколько дней в их квартире жила реабилитированная старуха.
Как– то в воскресенье утром, когда обитатели квартиры, попив чаю и позавтракав, коллективно играли на кухне в подкидного дурака, почтальонша принесла воскресную почту: газеты «Московская правда», «Советская Россия», «Ленинский путь», журналы «Советская женщина» и «Здоровье», программу радио и телевидения, и письмо, адресованное гражданке Ломовой Анне Борисовне.
– Нет у нас такой, – на разные голоса сказали жильцы и жилицы.
А водитель Жучков, тесня к двери почтальоншу, сказал:
– Нет такой и не было.
И тогда Светлана Колотыркина неожиданно сказала ему:
– Как же ее не было, когда вы в ее комнате живете.
И все вдруг вспомнили Анну Борисовну Ломову и удивились, как начисто забыли о ней.
Посоветовавшись, жильцы вскрыли конверт и прочли вслух отпечатанную на пишущей машинке бумагу.
«В связи со вновь открывшимися обстоятельствами решением Военной коллегии Верховного Суда СССР от 8/5 1960 года Ваш муж Ардашелия Терентий Георгиевич, умерший в заключении 6/7 1937 года, посмертно реабилитирован, а приговор, вынесенный Военной коллегией Верховного Суда от 3/9 1937 года, отменен и дело за отсутствием состава преступления прекращено».
Вероятно, имелся в виду 1936 год, описка автора. (Прим. составителя.)
– Куда теперь эту бумагу?
– А куда ее, никуда. Обратно отослать.
– Я считаю, мы обязаны ее в домоуправление сдать, поскольку эта женщина имела здесь постоянную прописку.
– Вот это правильно. Но сегодня у них в домоуправлении выходной.
– А куда особенно спешить.
– Давайте ее мне. Я зайду насчет неисправности кранов и заодно ее сдам.
Потом все некоторое время молчали, а затем мужской голос произнес:
– Чего же это мы сидим. Кому сдавать?
– Кто остался, тому и сдавать.
1960
СИКСТИНСКАЯ МАДОННА
1
Победоносные войска Советской Армия, разбив и уничтожив армию фашистской Германии, вывезли в Москву картины Дрезденской галереи. В Москве картины хранились взаперти около десяти лет.
Весной 1955 года Советское правительство решило вернуть картины в Дрезден. Перед тем как отправить картины обратно в Германию, было решено открыть девяностодневный доступ к ним.
И вот холодным утром 30 мая 1955 года, пройдя по Волхонке мимо кордонов московской милиции, регулировавшей движение тысячных народных толп, желавших видеть картины великих художников, я вошел в Музей имени Пушкина, поднялся на второй этаж и подошел к Сикстинской Мадонне.
При первом взгляде на картину сразу, и прежде всего, становится очевидно – она бессмертна.
Я понял, что до того, как увидел Сикстинскую Мадонну, легкомысленно пользовался ужасным по мощи словом – бессмертие – смешивал могучую жизнь некоторых особо великих произведений человека с бессмертием. И полный преклонения перед Рембрандтом, Бетховеном, Толстым, я понял, что из всего созданного кистью, резцом, пером и поразившего мое сердце и ум – одна лишь эта картина Рафаэля не умрет до тех пор, пока живы люди. Но может быть, если умрут люди, иные существа, которые останутся вместо них на земле – волки, крысы и медведи, ласточки – будут приходить и прилетать и смотреть на Мадонну…