Френсис Фицджеральд - Больше чем просто дом (сборник)
Но он был далеко в прошлом, мысль о Дике саднила, как застарелая заноза, и он высказал эту мысль вслух:
— Вы с Диком часто говорили о Толстом, и мне казалось, что такой красивой девушке просто неприлично быть интеллектуалкой.
— Да я и не была, по правде сказать, — призналась она, — просто хотела произвести впечатление на Дика.
— Я и сам был потрясен, когда прочел кое-что из Толстого, меня поразила у него какая-то соната.
— «Крейцерова соната», — подсказала она.
— Вот именно. Я решил, что Толстой аморален и его нельзя читать юным девицам, я так и сказал Дику. А он частенько изводил меня по этому поводу. Мне было девятнадцать.
— Да, ты казался нам этаким юным резонером. А себя мы считали зрелыми и умудренными.
— Тебе ведь всего двадцать? — неожиданно спросил Клэй.
Она кивнула.
— И ты больше не веришь Толстому? — спросил он почти ожесточенно.
Она покачала головой и посмотрела на него чуть ли не с тоской:
— Можно мне, хоть ненадолго, прижаться к твоему плечу?
Он обнял ее, не отрывая взгляда от ее лица, и внезапно вся мощь ее очарования обрушилась на него. Клэй не был святым, но с женщинами он всегда вел себя по-рыцарски. Наверное, именно поэтому теперь он чувствовал себя таким беспомощным. Эмоции его были в смятении. Он знал, что это неправильно, но он желал эту женщину, это потустороннее существо из шелка и плоти, которое подкралось к нему так близко. И было множество причин, почему он не должен обладать ею, но теперь ему вдруг стало ясно, что слово «любовь» так же велико, как «жизнь» и «смерть», и она знала, что он это понял, и радовалась его прозрению. И долго-долго они сидели неподвижно рядом и смотрели в огонь.
II
На следующий день в два двадцать Клэй обменялся с отцом степенным рукопожатием и сел в поезд, следующий в Дувр. Элинор заранее примостилась с книгой в руках в углу его купе, а когда он вошел, приветливо улыбнулась ему и захлопнула книгу.
— Ну, — начала она, — я чувствовала себя шпионкой всемогущей секретной службы, когда прошмыгнула мимо твоего внушительного и непогрешимого отца, скрываясь под несколькими ярдами вуали.
— Он бы и без вуали тебя не заметил, — ответил Клэйтон, садясь рядом. — При всей своей суровости он на самом деле очень чувствителен. Правда, он хороший. Мне хотелось бы, чтобы ты узнала его получше.
Поезд тронулся, набрал скорость, последние фигуры в униформе проплыли мимо окон, как побурелые листья, и теперь казалось, будто сильный ветер несет их к побережью.
— Как далеко ты со мной? — спросил Клэйтон.
— Только до Рочестера, полтора часа — и все. Мне просто необходимо было увидеть тебя, прежде чем ты уедешь, это не слишком-то по-спартански, но, понимаешь, я чувствую, что ты не совсем правильно понял, что произошло прошлой ночью, и считаешь меня какой-то… — она запнулась, — ну, каким-то отклонением от нормы.
— Я счел бы себя последней скотиной, если бы посмел так думать, а ты?
— Нет, — сказала она весело, — я, например, и романтик, и психолог одновременно. Конечно, всякий анализ губителен для романтики, но я сейчас разберу все по полочкам, чтобы очистить себя в твоих глазах.
— Тебе не нужно… — начал было он.
— Знаю, знаю, — перебила она, — но я это сделаю, и ты увидишь, куда только денутся и слабость, и неизбежность. Нет, я не верю в Золя.
— Я не знаю, кто это.
— Так вот, мой дорогой, Золя сказал, что среда определяет все, но он имел в виду семьи и нации, а тут речь о классе.
— О каком именно?
— О нашем с тобой.
— Расскажи, хочется послушать.
Она устроилась, прижалась к его плечу и, глядя на исчезающее предместье, очень осторожно начала:
— Перед войной Англия считалась единственной страной, в которой женщины беззащитны перед мужчинами своего класса.
— В отдельной распущенной прослойке, — перебил он.
— Эта прослойка, мой дорогой, хоть и распущена, но она свято блюдет свои позиции и ни на йоту от них не отступится. После заката Викторианства возникла идея физического здоровья. В университетах прекратилось пьянство. Не ты ли мне говорил, что настоящие злодеи никогда не пьют, дабы оставаться в форме для совершения моральных и интеллектуальных преступлений.
— Да, кутежи были типичны для Викторианской эпохи, — согласился он, — этим промышляли юнцы, которые собирались стать приходскими священниками, — обычные грехи молодости в виде самого что ни на есть ортодоксального пьянства.
— Так вот, — продолжила она, — нужна была какая-то отдушина — и они ее нашли, и тебе известно, какие формы она принимала, ты называешь это кутежами. Затем является мистер Марс. Понятно, что при усилении морального давления прогнившая часть общества более обосабливалась. Я не утверждаю, что гниение не распространялось, но оно расползалось медленно, кое-кому это даже казалось вполне нормальным, но когда мужчины стали уходить и не возвращаться, когда браки стали заключаться впопыхах и вдовы наводнили Лондон, а все традиции, казалось, рухнули, тогда-то все и переменилось.
— Как это началось?
— Это началось с того, что мужчин призвали в спешке, и девушки потеряли самообладание. А потом мужчины не вернулись, и вот некоторые девушки…
Ему не хватало воздуха.
— И так было с самого начала? Я ничего не знал об этом.
— О, сначала все было очень спокойно. Мало что выплывало на свет божий, но с наступлением темноты все разрасталось. А потом, понимаешь, пришлось соткать для этого некий сентиментальный покров. Это невозможно было замалчивать, и пришлось найти оправдание. Большинство девушек либо надевали брюки и день-деньской проводили за рулем, либо красились поярче и ночь напролет танцевали с офицерами.
— И каким же высоким принципам выпала честь служить покровом для всего этого? — саркастически спросил он.
— Видишь ли, в этом-то и состоит парадокс. Я могу рассуждать об этом и пытаться анализировать, могу даже глумиться над принципами. И все же я нахожусь под тем же заклятием, что и самая невзрачная машинисточка, которая проводит уик-энд в Брайтоне со своим кавалером-новобранцем перед его отплытием на войну.
— Мне не терпится узнать, что это за заклятие такое.
— Самопожертвование — вот что это такое, Самопожертвование с заглавной буквы. Молодые мужчины готовы умереть за нас. Мы должны были бы стать их женами, но не смогли, и поэтому мы станем для них тем, чем можем. Вот и все.
— О боже!
— Молодой военный приезжает на побывку, — продолжила она, — ты должна развлечь его, утешить его, дать ему почувствовать, что ему здесь рады, что он вернулся в свой большой дом, где все ему очень признательны. Теперь, конечно, мы знаем, что такого рода утешение в низших классах означает в итоге рождение детей. Дойдет ли это до нас, зависит от того, насколько долгой будет эта война.
— А как же быть со старыми идеалами, образом женщины и всем прочим? — спросил он робко.
— Все пошло прахом, милый мой, их нет, они давно сгинули. С практической стороны для нации было бы гораздо безопаснее, чтобы военные сходились с женщинами своего класса. Подумать только, каким будет следующее поколение во Франции.
Клэю вдруг стало нечем дышать, стены купе как будто надвинулись на него. Привычные этические понятия, казалось, лопнули, словно пузыри, и его обволакивал застоявшийся у них внутри удушливый газ. Клэй цеплялся за ускользающее сознание, хватался за ошметки морали, все еще парящие в воздухе. Голос Элинор настиг его, словно сумрачный символ веры нового материалистического мира, и контраст был еще явственнее оттого, что она отбросила прочь остатки ложного благородства и сентиментальной религиозности, как прежде было отброшено все остальное.
— И вот теперь, мой дорогой, ты видишь, что практичность, героизм и чувства сливаются воедино. А тем временем мы уже подъезжаем к Рочестеру. — Она жалобно посмотрела на него. — Вижу, что в попытке обелить себя я только очернила всех женщин сразу.
И со слезами на глазах они поцеловались.
Они еще поговорили какие-то полминуты на платформе. Бесстрастно. Она снова пыталась анализировать, и ее гладкий лоб хмурился от усилий. Он тоже старался переварить сказанное ею, но мозг не справлялся с мысленным вихрем.
— Помнишь, — спросил он, — прошлой ночью ты сказала о том, что слово «любовь» такое же большое, как «жизнь» и «смерть»?
— Обычная фраза, технический прием игры… игры в слова. — Поезд тронулся, и когда Клэй с разбегу вскочил в последний вагон, она почти прокричала ему вслед: — «Любовь» — большое слово, но я польстила нам с тобой. Настоящая любовь так же велика, как жизнь и смерть, но не эта любовь, не эта… — Голос ее утонул в грохоте рельс, и Клею казалось, что ее фигурка на платформе тает на глазах, словно серый призрак.