Марсель Пруст - У Германтов
Письмо Сен-Лу не удивило меня, хотя я ничего не знал о Робере с тех пор, как во время болезни бабушки он обвинил меня в вероломстве и предательстве. Я тогда же отлично понял, в чем дело. Рахили нравилось возбуждать в Сен-Лу ревность, – да и на меня ей было за что сердиться, – и она убедила своего любовника, что в его отсутствие я пытался вступить с ней в тайную связь. Наверно, он продолжал бы думать, что так оно и есть, но он разлюбил ее, и теперь ему было совершенно безразлично, говорила она тогда правду или лгала, он стремился к одному: чтобы наши дружеские отношения не прервались. Как-то я заговорил с ним о том, в чем он обвинял меня, – вместо ответа он улыбнулся доброй и ласковой улыбкой, как бы прося извинения, и начал разговор совсем о другом. И все-таки позднее он изредка встречался с Рахилью в Париже. Редко бывает так, чтобы люди, игравшие большую роль в нашей жизни, выпадали из нее внезапно и навсегда. Время от времени они опять появляются в нашей жизни (некоторым это даже дает основание предполагать, что любовь вспыхнула снова), а затем уже уходят навеки. Острая боль от разрыва с Рахилью прошла у Сен-Лу очень скоро – на него действовало успокаивающе то удовольствие, какое доставляли ему беспрестанные денежные просьбы его подружки. Ревность, служащая продолжением любви, не намного богаче других форм воображения. Чтобы набить чемодан доверху, нам достаточно взять с собою в дорогу три или четыре образа, которые мы, впрочем, где-нибудь потеряем (лилии и анемоны Понте-Веккио, персидскую церковь в тумане и т. п.). Когда мы порываем с любовницей, нам очень хочется, – пока все еще очень живо в нашей памяти, – чтобы она не пошла на содержание к тем трем или четырем мужчинам, которых мы себе представляем, иными словами – к которым мы ее ревнуем: те, кого мы себе не представляем, не имеют для нас никакого значения. А между тем частые денежные просьбы покинутой любовницы дают нам далеко не полное представление об ее жизни, как не дали бы полного представления о ее болезни записи температуры. Но записи температуры, по крайней мере, указывали бы на то, что она больна, а денежные просьбы лишь наводят на подозрение, – да и то довольно-таки смутное, – что брошенная или бросившая сидит на мели за отсутствием богатого покровителя. Каждая ее просьба радует ревнивца, потому что это облегчает его страдания, и он немедленно посылает ей денег – ему хочется, чтобы у нее было все, кроме любовников (одного из трех, которых он себе представляет), длится же это до тех пор, пока он не начнет мало-помалу приходить в себя и не сможет спокойно отнестись к сообщению, кто его преемник. Иногда Рахиль приходила к бывшему своему любовнику довольно поздно и просила позволения поспать на одной постели. Для Робера это было большой радостью, потому что убеждало его в том, как они все-таки были прежде интимно близки – стоило ему проснуться и обратить внимание хотя бы на то, что, даже когда он сталкивал ее во сне на край кровати, она продолжала спать сладким сном. Он чувствовал, что спать рядышком со своим давнишним другом ей удобнее, чем где бы то ни было, что, когда она лежит около него, – пусть даже в гостинице, – ей кажется, что она в давно знакомой, обжитой комнате, где спится крепче. Он был уверен, что его плечи, ноги, да и весь он, даже когда он ворочался с боку на бок во время бессонницы или когда его одолевали мысли о предстоящей работе, для нее до того привычны, что не только не могут стеснить ее, но что ей еще спокойнее от ощущения их близости.
Возвращаясь к моему рассказу, я должен заметить, что меня особенно взволновало в письме Сен-Лу из Марокко вычитанное мною между строк – то, что он не решался выразить яснее. «Ты смело можешь пригласить ее в отдельный кабинет. Это прелестная женщина, очень общительная, вам легко будет друг с другом, я уверен, что ты чудно проведешь вечер». Мои родители должны были приехать в конце недели, в субботу или в воскресенье, потом мне пришлось бы каждый вечер ужинать дома, и потому я сейчас же напасал г-же де Стермарья и предложил ей на выбор любой вечер, включая пятницу. Мне ответили, что я получу ответ сегодня же, около восьми вечера. Время тянулось бы для меня не так долго, если бы во второй половине дня кто-нибудь ко мне зашел. Когда часы окутываются беседой, их уже не считают, они даже не видны, они исчезают, и вдруг, очень не скоро после того мгновения, когда время от вас схоронилось, оно, проворное, улизнувшее, вновь предстает перед вашим вниманием. Если же мы одни, наша тревога, с частотой и однообразием тиканья подвигая к нам еще далекое я беспрерывно ожидаемое мгновение, делит или, точнее, умножает часы на количество минут, которые мы бы не считали, если бы с нами были друзья. И, сопоставляя из-за возвращавшегося то и дело желания с жгучим наслаждением, которое я буду испытывать – увы, всего лишь несколько дней! – в обществе г-жи де Стермарья, послеполуденные часы, которые мне надлежало пробыть в одиночестве, я чувствовал, какие они тоскливые и пустые.
Время от времени слышался стук поднимавшегося лифта потом другой, но не тот, которого я ждал, не стук остановки на моем этаже, а ничуть на него непохожий, стук движения к верхним этажам, указывавший мне, когда я ждал гостя, что лифт проезжает мимо, и это случалось так часто, что и много спустя, даже когда мне никого не хотелось видеть, самый этот стук был для меня мучителен, потому что он как бы приговаривал меня к одиночеству. Усталый, смирившийся, обреченный еще несколько часов исполнять свой исконный урок, серый день прял перламутровую тесьму, и мне было грустно думать, что мы будем с ним вдвоем, хотя ему столько же дела до меня, сколько мастерице, севшей у окна, поближе к свету, до того, кто находится в глубине комнаты. Вдруг – звонка я не слышал – Франсуаза отворила дверь, и, молча, улыбаясь, вошла пополневшая Альбертина, в телесном своем изобилии держа наготове, чтобы я вновь зажил ими, возвращая мне их, дни, проведенные мною там, где я потом не был ни разу, – в Бальбеке. Конечно, каждая новая встреча с женщиной, отношения с которой – как бы ни были они далеки – у нас изменились, есть как бы сопоставление двух эпох. Если бывшая возлюбленная зайдет к нам на правах приятельницы, то это даже слишком много – для такого сопоставления достаточно приезда в Париж той, что у нас на глазах неукоснительно вела определенный образ жизни, а потом изменила его хотя бы всего лишь неделю назад. На каждой смеющейся, вопрошающей и смущенной черте лица Альбертины я мог прочитать: «Ну как маркиза де Вильпаризи? А учитель танцев? А кондитер?» Когда она села, ее спина словно хотела сказать: «Скал здесь, конечно, нет, но вы мне все-таки разрешите сесть поближе к вам, как в Бальбеке?» Она казалась чародейкой, подносившей к моему лицу зеркало времени. Это ее сближало со всеми людьми, с которыми мы встречаемся редко, но с которыми прежде мы были близки. И все же с Альбертиной дело обстояло сложнее. Она и в Бальбеке, где мы виделись ежедневно, поражала меня своей изменчивостью. Но теперь ее трудно было узнать. Тогда ее черты были подернуты розовой дымкой – теперь они освободились от нее и стали выпуклыми, как у статуи. У нее было другое лицо, вернее, у нее наконец появилось лицо. Она выросла. Почти ничего уже не осталось от покрова, который окутывал ее и на котором в Бальбеке будущий ее облик вырисовывался едва заметно.
В этом году Альбертина раньше вернулась в Париж. Обычно она приезжала весной, когда уже над первыми цветами проносились волновавшие меня первые грозы, и поэтому наслаждение, какое я получал от приезда Альбертины, я не отделял от наслаждения теплым временем года. Мне достаточно было услышать, что она в Париже, что она ко мне заходила, и она снова виделась мне розой на взморье. Я не могу сказать с уверенностью, чего мне тогда хотелось: Бальбека или Альбертину, – быть может, желание обладать Альбертиной являлось ленивой, вялой и неполной формой обладания Бальбеком, как будто духовное обладание предметом способно заменить обладание материальное, переезд на жительство в другой город. Впрочем, если даже судить с точки зрения материальной, то, когда Альбертина больше не маячила по воле моего воображения на фоне морской дали, а сидела неподвижно подле меня, она часто казалась мне чахлой розой, и мне хотелось закрыть глаза, чтобы не видеть изъянов на ее лепестках и чтобы представлять себе, что я дышу морским воздухом.
Я могу сказать это уже здесь, хотя тогда я еще не предвидел, что случится со мной потом: конечно, разумнее жертвовать жизнью ради женщин, чем ради почтовых марок, старых табакерок, даже чем ради картин и статуй. Но только на примерах других коллекций мы должны были бы понять, что хорошо иметь не одну, а многих женщин. Чарующие сочетания девушки с берегом моря, с заплетенными косами церковной статуи, с гравюрой, со всем, из-за чего мы любим в девушке, как только она появляется, прелестную картину, – эти сочетания не очень устойчивы. Поживите подольше с женщиной – и вы уже не будете видеть в ней то, за что вы ее полюбили; впрочем, ревность может вновь соединить распавшееся на части. После долгой совместной жизни я видел в Альбертине самую обыкновенную женщину, но достаточно было ей начать встречаться с мужчиной, которого она, быть может, полюбила в Бальбеке, – и я вновь воплощал в ней, сплавлял с нею прибой и берег моря. Но только повторные эти сочетания уже не пленяют нашего взора и зловещей болью отзываются в нашем сердце. Повторение чуда в такой опасной форме нежелательно. Но я забежал вперед. А пока я не могу не выразить сожаления, что в свое время сглупил и, попросту говоря, не обзавелся коллекцией женщин, как обзаводятся коллекцией старинных подзорных трубок, среди которых, при всем богатстве коллекции, всегда найдется место еще для одной, более редкостной.