Энтони Троллоп - Марион Фай
— В чем же дело? Садитесь и расскажите все, как порядочный человек, если у вас есть что рассказать. — Утомленный маркиз вынужден был возвратиться к своему креслу. Мистер Гринвуд также сел. — Помните одно, мистер Гринвуд, джентльмену неприлично повторять то, что ему доверили, особенно тому или тем, от кого это желали скрыть. Христианину не подобает пытаться сеять раздоры между мужем и женой. А теперь, если у вас есть что сказать, говорите. — Мистер Гринвуд покачал головой. — Если нечего, уходите. Откровенно вам говорю, что не желаю видеть вас здесь. Вы являетесь с чем-то вроде угрозы; если вам угодно продолжать, продолжайте. Я не боюсь вас выслушать. Но говорите или уходите.
— Вы, вероятно, — начал мистер Гринвуд, — не станете отрицать, что милэди удостоивала меня большого доверия.
— Мне это совершенно неизвестно.
— Как, милорд, вы не знали, что милэди в Траффорде совершенно откровенно говорила со мной о лорде Гэмпстеде и леди Франсес?
— Если у вас есть что сказать, говорите, — крикнул маркиз.
— Конечно, молодой лорд и молодая лэди — не родные дети милэди.
— Это еще тут при чем?
— Конечно, тут было не без горечи.
— Да вам-то до этого какое дело? Я не позволю вам говорить мне о леди Кинсбёри, если вы не имеете сообщить мне о какой-нибудь вашей претензии на нее. Если вам обещали денег и она это признает, вам их уплатят. Обещала она вам что-нибудь подобное?
Мистер Гринвуд находил очень трудным — мало того, совершенно невозможным — выразить в определенных выражениях то, что желал объяснить одними намеками. У него была своя логика. Он много раз повторял себе, что он, который пользовался таким доверием знатной дамы, не может влачить жалкое существование с двумястами фунтов в год. Если б все дело действительно можно было объяснить маркизу, он, вероятно, сам бы это понял. Ко всему этому следовало прибавить, что ничего дурного сделано не было. Маркиза была у него в большом долгу за его желание помочь ей отделаться от наследника, который был ей неприятен. Маркиз в еще большем долгу за то, что он этого желания не исполнил. Он думал, что сумеет отчасти дать это понять маркизу, без категорических объяснений. Он желал сказать маркизу собственно то, что было дано какое-то таинственное обещание, и что, так как выполнить его было нельзя, то следует подумать о вознаграждении. Он не обманул, ничьего доверия никого не выдал, да и не намерен был выдавать. Он очень желал объяснить маркизу, что, так как он, мистер Гринвуд, джентльмен, то ему без опасений можно доверять что угодно; но за то и маркиз должен исполнить свою роль, а не выгонять пользовавшегося его доверием капеллана из дома, с нищенской пенсией в двести фунтов!
Но маркиз, по-видимому, приобрел несвойственную ему силу характера, и мистер Гринвуд находил, что выражения приискать не так-то легко. Он заявил: «Тут было не без горечи», и далее этого идти не мог. Невозможно было намекнуть, что милэди желала видеть лорда Гэмпстеда «устраненным».
— Назначали вам какую-нибудь определенную сумму? — спросил маркиз.
— Ничего подобного не было. Милэди думала, что я должен получить это место.
— Вы получить его не можете; об этом и толковать нечего.
— И вы находите, что для меня ничего не следует сделать?
— Я нахожу, что для вас ничего не следует делать, сверх того, что уже сделано.
— Прекрасно. Я не стану выдавать тайны, которые были доверены мне, как джентльмену, несмотря на то, что со мной так дурно поступают те, кто мне их доверял. Милэди может быть совершенно спокойна. Из-за того, что я сочувствовал милэди, вы, милорд, выгнали меня из дома.
— Это неправда.
— Разве со мной так бы поступили, если бы не принял сторону милэди? Я слишком благороден, чтоб выдать тайну, иначе я, конечно, мог бы заставить вас, милорд, совершенно иначе отнестись ко мне. Да, милорд, теперь я готов уйти. Я просил и просил тщетно. К милэди я заходить не желаю. Как джентльмен, я обязан не причинять милэди напрасного беспокойства.
Во время этой последней речи слуга вошел в комнату и доложил маркизу, что «герцог ди-Кринола» желает его видеть. Маркиз, вероятно, под каким-нибудь предлогом не принял бы в эту минуту поклонника дочери, если б не понял, что этим путем может всего лучше обеспечить себе немедленное исчезновение мистера Гринвуда.
ХХIII. Лорд Гэмпстед опять у мистрисс Роден
Несколько недель прошло с тех пор, как лорд Гэмпстед ходил взад и вперед по Брод-Стриту с мистером Фай. Время это было для него самое тяжелое. Страсть его к Марион так завладела им, что во всех отношениях изменила его жизнь. Горе, по поводу ее нездоровья, постигло его до окончания охотничьего сезона, но с этой минуты он совершенно забыл о своих скакунах. Теперь настало время, которое он обыкновенно проводил на своей яхте, но он и не думал о яхте. «Ничего пока еще не могу вам сказать», — писал он своему шкиперу в ответ на все его жалобные воззвания. Никто из близких и дорогих ему людей не знал, как он проводит время. Сестра оставила его, переехала в Лондон, и он почувствовал, что ее отъезд для него — облегчение. Он не хотел даже позволить своему приятелю, Родену, навещать его в его горе. Он проводил все дни в полном одиночестве в Гендоне, изредка совершая поездки в Галловэй, чтоб потолковать о своем горе с мистрисс Роден. Средина лета уже миновала, когда он снова увиделся с квакером. Отец Марион оставил почти враждебное чувство в душе его, вследствие их разговора в Брод-Стрите.
— Я более ничего не хочу для вас, — как будто сказал квакер, — теперь мне нет никакого дела ни до вашего имени, ни до вашего счастия. У меня одна забота — моя дочь, и так как говорят, что лучше вам ее не видать, вы не должны показываться. — Что отец заботится о дочери, было довольно естественно. Лорд Гэмпстед не сердился на Захарию Фай. Но он научился думать, что их интересы враждебны друг другу. Что же касается до Марион, больной или здоровой, он желал бы, чтоб она всецело принадлежала ему одному.
Мало-помалу в нем сложилось убеждение, что действительная преграда существует между ним и целью его стремлений. Собственным словам Марион, пока она обращалась только к нему, он верил не безусловно. Он нашел в себе силу сказать ей, что ее опасения тщетны и что слаба ли она или сильна, ее долг идти на его зов. Пока они были вместе, его доводы и уверения убедили, во всяком случае, его самого. Любовь, которую он читал в ее глазах, лепет, который слышал с ее уст, казались ему так сладки, что эта сладость заглушила ту силу, которая сказывалась в ее словах. Но когда те же уверения, что этот брак немыслим, дошли до него из вторых рук, через сестру и квакера, они почти уничтожили его. Он не посмел сказать им, что готов был жениться на этой девушке, хотя бы она умирала. «Над нами разразился удар, — повторял он себе много раз, прогуливаясь по садам Гендона, — роковой удар, — удар, от которого оправиться нельзя, но, тем не менее, мы должны вынести его вместе».
Он не хотел допустить, чтоб, из-за этого приговора, они должны были расстаться. Пожалуй, что приговор этот произнесен судьей, против которого нет апелляции, но даже этот судья не должен говорить, что Марион Фай ему не принадлежит. Пусть она придет и умрет в его объятиях, если она должна умереть. Пусть она придет и позволит его любви согреть, а, может быть, и продлить остаток ее жизни. Ему казалось несомненным фактом, что, в силу его великой любви, она уже принадлежит ему, а между тем ему говорили, что ему нельзя ее видеть, точно он для нее не более как посторонний. Каждый день он почти решался не обращать на это внимания и посетит маленький коттедж, в котором она жила. Но тут он вспоминал данные ему предостережения и сознавал, что он в сущности не имеет никакого права врываться в дом квакера. Не следует предполагать, чтобы в течение этого времени он не имел никаких сношений с Марион. Сначала это было несколько строк, которые она писала, может быть, раз в неделю в ответ на многое множество его строк; но мало-помалу чувство страха, которым сначала сопровождалось писание ему писем, исчезло, и она не пропускала дня, чтоб не отправить ему маленького отчета о себе и своем житье-бытье. Никто и не думал намекать ей, что эта переписка неприлична или преступна. Если б она выразила желание его видеть, ни квакер, ни, мистрисс Роден не нашли бы против этого сильных возражений. Всякое ее желание, всякое ее решение встретило бы их согласие. С ее слов брак был признан немыслимым. Из послушания ей он должен был держаться вдали. Ей не удалось убедить его своими кроткими речами, а потому она была вынуждена прикрыться чужим авторитетом.
Но в это время, хотя она день это дня становилась слабее, хотя доктор постоянно навещал свою пациентку, сама Марион была почти счастлива. Она, правда, горевала об его горе, и не будь этого, она испытывала бы скорее торжество и радость, чем скорбь. Ежедневное писание этих коротеньких записочек было для нее счастием, о котором она до сих пор не имела никакого понятия. Иметь поклонника и такого поклонника было для нее радостью, — радостью, которую ничто почти не омрачало, так как теперь ей бояться было нечего. Она знала, что ей невозможно видеть его подле себя, как другие девушки видят своих поклонников. Но читать его послания, писать ему ласковые слова, говорить с ним о его будущем, просить его вспоминать о ней, его бедной Марион, не дозволяя своему мужественному сердцу слишком переполняться бесполезными воспоминаниями, было для нее истинным счастием. «Зачем хотите вы приехать? — писала она. — Несравненно лучше, чтоб вы не приезжали. Теперь нам все ясно, мы поняли, что Господь для нас сделал. Для меня не хорошо было бы быть вашей женой, а для вас — моим мужем. Но мне кажется, что любовь к вам послужить мне на пользу, а если вы научитесь думать об этом, как думаю я, то и ваша любовь вам не повредит. Любовь эта придает прелесть моей жизни, но именно от этого я чувствую, что должна радостно встретить преждевременную смерть. Если б я могла выбирать, я выбрала бы то, что достается мне на долю».