Роберт Музиль - Человек без свойств (Книга 1)
Когда через несколько дней Герда увидела его в своем доме, на щеках у нее появились круглые красные пятна, но она крепко пожала ему руку. Она была из тех очаровательно целеустремленных нынешних девушек, которые тут же стали бы автобусными кондукторшами, если бы какая-то общая идея потребовала этого.
Ульрих не ошибся, предположив, что застанет ее одну; мама занималась в эти часы покупками, а папа был еще на службе. И едва Ульрих шагнул в комнату, как все поразительно напомнило ему один день из времен их прежних встреч. Год, правда, тогда продвинулся уже на несколько недель дальше; была весна, но стоял один из тех отчаянно жарких дней, что порой летят впереди лета, как хлопья огня, и плохо переносятся еще не закалившимся телом. Лицо Герды выглядело осунувшимся и узким. Она была одета в белое и пахла белым, как высушенное на лугу полотно. Маркизы были во всех комнатах спущены, и вся квартира была полна капризным сумеречным светом и стрелами тепла, проникавшими с обломанными остриями сквозь серую преграду. У Ульриха было такое чувство, что вся Герда, как ее платье, состоит из свежевымытых полотняных завес. Это было совершенно объективное чувство, и он мог бы спокойно снять их с нее одну за другой, нисколько не нуждаясь для этого в любовном импульсе. И в точности это же чувство было у него и сейчас. То была как бы вполне естественная, но бесцельная близость, и они боялись ее.
— Почему вы так долго не появлялись у нас? — спросила Герда.
Ульрих сказал ей напрямик, что, по его впечатлению, ее родители не хотят такого близкого знакомства, если оно не имеет целью женитьбу.
— Ах, мама, — сказала Герда, — мама смешна. Нам, значит, нельзя быть друзьями, не вызывая сразу таких мыслей?! Но папа хочет, чтобы вы приходили почаще; вы ведь, говорят, стали важной персоной в этой великой истории!
Она совершенно открыто, откровенно сказала об этом, об этой глупости стариков, уверенная в естественном союзе, объединяющем против них его и ее.
— Я буду приходить, — ответил Ульрих, — но только скажите мне, Герда, куда это нас заведет?
Дело было в том, что они не любили друг друга. Раньше они часто вдвоем играли в теннис или встречались в обществе, ходили вместе, принимали друг в друге участие и таким образом незаметно перешли границу, отделяющую близкого человека, которому можно показаться и в беспорядке чувств, от всех, перед кем прихорашиваются. Они неожиданно так сблизились, как сближаются два человека, давно любящие друг друга, даже почти уже переставшие любить, но при этом обошлись без любви. Они бранились так, что казалось — они терпеть не могут друг друга, но это одновременно было препятствием и соединяло. Они знали, что не хватает лишь искорки, чтобы разжечь из этого пламя. Будь разница в возрасте между ними меньше или будь Герда замужем, то из случайности, вероятно, получилась бы кража, а из кражи, хотя бы и задним числом, страсть, ибо в любовь вгоняют себя словами, как в гнев, делая ее жесты. Но именно потому, что они это знали, они удержались от этого. Герда осталась девушкой и страстно на это досадовала.
Вместо того чтобы ответить на вопрос Ульриха, она чем-то занялась в комнате, и вдруг Ульрих оказался возле нее. Это было очень опрометчиво, ибо нельзя в такой момент стоять возле девушки и начинать о чем-нибудь говорить. Они последовали путем наименьшего сопротивления, как ручей, который течет лугом, обходя препятствия, и Ульрих охватил рукой бедро Герды, доставая кончиком пальца до той линии, по которой уходит вниз внутренняя подвязка. Он повернул к себе растерянное и вспотевшее лицо Герды и поцеловал ее в губы. Потом они стояли и не могли высвободиться или соединиться. Пальцы его попали на широкую резинку ее подвязки и легонько стегнули ею несколько раз по бедру. Но вот он оторвался от нее и, пожимая плечами, повторил свой вопрос:
— Куда это заведет, Герда?
Герда поборола свое волнение и сказала:
— Неужели должно быть непременно так?
Она позвонила и велела принести какой-то напиток; она привела в движение дом.
— Расскажите мне что-нибудь о Гансе! — мягко попросил Ульрих, когда они сели и должны были начать новый разговор. Герда, еще не совсем оправившаяся, сперва не ответила, но через несколько мгновений сказала:
— Вы тщеславный человек, вы нас, молодых, никогда не поймете!
— Меня не запугаете! — отпарировал Ульрих. — Я думаю, Герда, что я теперь откажусь от науки. Я перейду таким образом к новому поколению. Достаточно ли вам, если я торжественно заявлю, что знание сродни корысти; что оно представляет собой жалкое накопительство; что это чванливый внутренний капитализм? Чувства у меня больше, чем вы думаете. Но я хочу уберечь вас от болтовни, где все только слова!
— Вам надо лучше узнать Ганса, — ответила Герда вяло, но вдруг резко прибавила: — Впрочем, вы все равно не поймете, что можно без эгоизма слиться с другими людьми в каком-то единстве!
— Ганс все еще так же часто приходит к вам? — осторожно упорствовал Ульрих. Герда пожала плечами.
Ее умные родители не отказали Гансу Зеппу от дома, а уступили ему несколько дней в месяц. За это Ганс Зепп, студент, ничего собою не представлявший и еще не имевший видов чем-либо стать, должен был дать им честное слово, что впредь не будет подбивать Герду ни на что дурное и прекратит пропаганду мистического германского «дела». Они надеялись лишить его этим очарования запретности. И Ганс Зепп по своему целомудрию (ибо только чувственность хочет обладания, а это черта еврейско-капиталистическая) спокойно дал потребованное от него честное слово, подразумевая, однако, под этим, что он не перестанет тайно появляться в доме и воздержится не от пылких речей, восторженных пожиманий рук и даже не от поцелуев, ибо все это атрибуты естественной жизни дружественных душ, а лишь от теоретической пропаганды союза, не легализованного ни священнослужителями, ни государством, которую он дотоле вел. Честное слово он дал тем охотнее, что считал себя и Герду внутренне еще не созревшими для осуществления своих принципов, и заслон нашептываниям низменной природы вполне его устраивал.
Но, конечно, молодые люди страдали от этого нажима, устанавливавшего для них границу извне, когда они еще не нашли внутренней, настоящей. Уж Герда-то не примирилась бы с этим вмешательством своих родителей, если бы в ней самой не было неуверенности, но тем большую горечь вызывало оно у нее. Она не очень, в сущности, любила своего юного друга; в привязанность к нему она преобразовала скорее несогласие с родителями. Родись Герда на несколько лет позже, ее папа был бы одним из самых богатых людей в городе, хотя как раз поэтому не очень-то уважаемым человеком, и ее мать снова восхищалась бы им, прежде чем Герде пришлось бы воспринимать раздоры между родителями как разлад в себе самой. Тогда, вероятно, она с гордостью чувствовала бы себя существом смешанной расы; при обстоятельствах же, сложившихся на самом деле, она восставала против своих родителей и их жизненных проблем, не хотела быть отягощенной наследственностью и была такая белокурая, свободная, немецкая и энергичная, словно у нее не было с ними ничего общего. Выглядело это прекрасно, но имело тот недостаток, что ей никак не удавалось вытащить на свет точившего ее червя. Дома у нее к факту существования национализма и расовой идеологии, хотя они втянули в свою истерию половину Европы и в фишелевских стенах все вертелось именно вокруг них, относились так, как будто его не было. Все, что Герда знала об этом, проникло к ней извне, в неясных формах молвы, в виде намеков и преувеличений. Ей рано запало в душу противоречие, заключавшееся в том, что ее родители, вообще-то очень чуткие ко всему, что говорили люди, делали в данном случае странное исключение; и не находя в этой призрачной проблеме определенного и трезвого смысла, она, особенно в годы отрочества, связывала с нею все, что было ей неприятно и тревожило ее в родительском доме.
Однажды она познакомилась с христианско-германским кружком молодых людей, к которому принадлежал Ганс Зепп, и сразу почувствовала себя в истинной своей стихии. Трудно сказать, во что верили эти молодые люди; они составляли одну из тех бесчисленных маленьких, нечетко очерченных свободных духовных сект, которыми, с тех пор как рухнул гуманистический идеал, кишит немецкая молодежь. Они не были антисемитами-расистами, а были противниками «еврейского образа мыслей», подразумевая под этим капитализм и социализм, науку, разум, власть и деспотизм родителей, психологию и скепсис. Главным их тезисом был «символ»; насколько понимал Ульрих, а он кое-что смыслил в таких вещах, символом они называли великие проявления благодати, через которые все смутное и мелкое в жизни, как говорил Ганс Зепп, делается ясным и крупным, которые заглушают шум чувств и увлажняют лоб в потоках потустороннего. Таковыми они называли Изенгеймский алтарь, египетские пирамиды и Новалиса; Бетховена и Стефана Георге они признавали как намеки, а что такое символ в переводе на трезвый язык — этого они не говорили, во-первых, потому, что символы нельзя выразить трезвым языком, во-вторых, потому, что арийцы не смеют быть трезвыми, отчего им в последнее столетие удавались лишь намеки на символы, а в-третьих, потому что есть такие столетия, которые куда как редко родят далекий от людей миг благодати в далеком от людей человеке.