Эрих Ремарк - Триумфальная арка
На лужайке уже было довольно светло. Равик закрыл капот. Надо торопиться. Только бы успеть сделать все, пока не станет совсем светло. Он осмотрелся. Место было выбрано неудачно. В Булонском лесу вообще нет подходящих мест. И в Сену не сбросишь — уже слишком светло. Он не рассчитывал, что все произойдет так поздно. Внезапно он вздрогнул. Послышался какой-то шорох, царапанье и затем стон. Рука Хааке выползла из открытой дверцы и стала судорожно хвататься за подножку машины. Равик заметил, что все еще держит в руке гаечный ключ. Он схватил Хааке за шиворот, выволок наполовину из машины и ударил два раза по затылку. Стоны прекратились.
Что-то загремело. Равик замер. Потом увидел револьвер, упавший с сиденья на подножку. Должно быть, Хааке держал его в руке еще до того, как машина затормозила. Равик бросил револьвер обратно на сиденье.
Он снова прислушался. Кузнечики. Лужайка. Небо светлеет, отступает куда-то назад. Вот-вот покажется солнце. Равик распахнул дверцу до отказа, вытащил Хааке из машины, опрокинул переднее сиденье и попытался втиснуть тело внутрь кузова. Сделать это не удалось. Промежуток между сиденьями был слишком мал. Он обежал вокруг машины, открыл багажник и поспешно выбросил из него домкрат и лопату. Затем снова выволок Хааке и подтащил к багажнику. Хааке был еще жив. Он был очень тяжел. Равик обливался потом. Ему с трудом удалось впихнуть тело в багажник. Колени Хааке оказались поджатыми к подбородку, и теперь он походил на зародыш в материнской утробе.
Равик подобрал инструменты — лопату и домкрат — и положил их в кузов. В ветвях одного из деревьев запела птица. Он вздрогнул. В жизни он не слыхал ничего более громкого. Он посмотрел на лужайку. Стало еще светлее.
Только ничем не рисковать… Равик подошел к багажнику и наполовину приподнял крышку. Затем поставил левую ногу на бампер и подпер крышку коленом — теперь она была открыта настолько, что можно было просунуть под нее руку. Если кто и заметит — не страшно: все выглядит так, будто он занят каким-то совсем невинным делом. В любую секунду крышку можно захлопнуть. Впереди — долгий путь. Но прежде следовало прикончить Хааке.
Голова Хааке уткнулась в правый угол багажника. Равик ясно видел ее. На дряблой шее еще пульсировали артерии. Равик вцепился пальцами в горло и изо всей силы сдавил его.
Казалось, это длится целую вечность. Но вот голова Хааке дернулась. Чуть-чуть, совсем незаметно. Тело попыталось вытянуться, словно стремясь высвободиться из оков одежды. Рот раскрылся. Снова раздался резкий щебет птиц. Вывалился язык, толстый, желтый, обложенный. И вдруг Хааке открыл один глаз, и этот глаз словно вылезал из орбиты, не переставая смотреть… Казалось, он отделился от головы и движется прямо на Равика… Затем тело обмякло. Еще с минуту Равик не ослаблял хватки. Все… Кончено…
Крышка захлопнулась. Равик сделал несколько шагов и, почувствовав дрожь в коленях, ухватился за ствол дерева. Его тошнило. Казалось, его вывернет наизнанку. Он попытался сдержаться. Безуспешно.
Подняв глаза, Равик увидел человека, шедшего через лужайку. Человек посмотрел на него. Равик не двинулся с места. Человек приближался. Он шел крупным, спокойным шагом. Судя по одежде, садовник или рабочий. Он снова взглянул на Равика. Равик сплюнул и достал пачку сигарет. Закурив, он глубоко затянулся. Едкий дым обжег глотку. Человек пересек аллею. Он посмотрел на то место, где Равика стошнило, затем на машину и снова на Равика. Человек ничего не сказал, а Равик ничего не мог прочесть на его лице. Вскоре он скрылся за перекрестком.
Равик выждал еще несколько секунд. Затем запер багажник на ключ и запустил двигатель. В Булонском лесу делать больше нечего — слишком светло. Надо ехать в Сен-Жермен. Сен-Жерменские леса были ему знакомы.
XXX
Через час Равик остановил машину перед небольшим трактиром. Он был очень голоден, в голове гудело. Перед домом стояли два столика и стулья. Заказав кофе с бриошами, Равик пошел умыться. В умывальнике воняло. Он попросил стакан и сполоснул рот. Потом вымыл руки и вернулся обратно.
Завтрак был уже подан. Кофе пах, как пахнет всякий кофе; над крышами вились ласточки, солнце развешивало свои первые золотые гобелены на стенах домов, люди шли на работу; сквозь занавеси на окнах бистро ему было видно, как служанка, подоткнув подол, мыла каменные плитки пола. Давно уже Равик не видел такого мирного летнего утра.
Он выпил горячего кофе, но есть не решался. Ему было противно взять что-либо в руки. Он внимательно осмотрел их. Какая чушь! — подумал он. Только этого мне не хватало! Надо поесть. Он выпил еще чашку кофе. Затем достал сигарету и осторожно прихватил губами тот конец, которого не касался пальцами. С этим надо кончать, подумал он. Но все-таки по-прежнему не притрагивался к еде. Сначала нужно все довести до конца. Он встал и расплатился.
Стадо коров. Бабочки. Солнце над полями. Солнце в ветровом стекле. Солнце на крыше машины. Солнце на сверкающей крышке багажника, там лежит мертвый Хааке. Он так и не узнал, кто и за что убил его. Все должно было произойти иначе. Иначе…
— Ты узнаешь меня, Хааке? Ты знаешь, кто я такой?
Он видел перед собой красное лицо.
— Нет, не узнаю… Кто вы?.. Разве мы с вами уже встречались?
— Да, встречались.
— Когда? И даже были на ты?.. Может, в кадетском корпусе?.. Что-то не припоминаю.
— Ах, не припоминаешь, Хааке. Нет, не в кадетском корпусе. Мы встретились гораздо позже.
— Позже? Но ведь вы все время жили за границей. А я — в Германии. Только последние два года я стал наезжать сюда, в Париж. Может, мы выпивали где-нибудь вместе?
— Нет, не выпивали. И не здесь состоялось наше знакомство, Хааке. Там, в Германии!
Шлагбаум. Железнодорожные рельсы. Маленький садик, заросший розами, флоксами и подсолнухом. Остановка. Какой-то одинокий черный поезд пыхтит сквозь бесконечное утро. В ветровом стекле машины отражаются воспаленные глаза. Когда он открывал багажник, в них попала пыль.
— В Германии? Ну конечно. На одном из съездов национал-социалистической партии. В Нюрнберге. Теперь, кажется, припоминаю. В здании «Нюрнберг хоф»?
— Нет, Хааке, — медленно проговорил Равик в ветровое стекло, чувствуя, как в нем поднимается тяжелая волна воспоминания. — Не в Нюрнберге. В Берлине.
— В Берлине? — На вздрагивающем лице с синевой под глазами появился оттенок шутливого нетерпения. — Ну-ка, выкладывайте, в чем дело! Только не напускайте столько тумана, не затягивайте эту пытку! При каких обстоятельствах? Снова волна, поднимающаяся откуда-то из-под земли, бегущая вверх по рукам.
— На пытке, Хааке! Вот именно! На пытке!
Неуверенный, осторожный смешок.
— Это скверная шутка, уважаемый.
— На пытке, Хааке! Теперь ты узнаешь меня?
Еще более неуверенный, осторожный, почти угрожающий смешок.
— Нет, не узнаю. Я встречал тысячи людей, не могу же я запомнить каждого в отдельности. А если вы намекаете на тайную государственную полицию…
— Да, Хааке. Я говорю о гестапо.
Пожимает плечами. Настораживается.
— Если вас там когда-нибудь допрашивали…
— Да. Теперь вспоминаешь?
Снова пожимает плечами.
— Разве всех упомнишь? Мы допрашивали тысячи людей…
— Допрашивали?! Мучили, избивали до потери сознания, отшибали почки, ломали кости, швыряли в подвалы, как мешки, вновь выволакивали на допрос, раздирали лица, расплющивали мошонки — и все это вы называете «допрашивали»! Хриплые, отчаянные стоны тех, кто больше не мог уже кричать… «Допрашивали»! Беззвучные рыдания между двумя обмороками, удары сапогом в живот, резиновые дубинки, плети… И все это вы называете столь невинным словом «допрашивали»!
Равик не отрываясь глядел в невидимое лицо за ветровым стеклом. Сквозь это лицо бесшумно скользил пейзаж, пшеничные и маковые поля, шиповник… Он не сводил глаз с этого лица, его губы шевелились, и он говорил все, что хотел и должен был рано или поздно высказать.
— Не смей шевелить руками, или я пристрелю тебя! Помнишь маленького Макса Розенберга? Истерзанный, он лежал рядом со мной в подвале и пытался размозжить себе голову о цементную стену, чтобы его перестали «допрашивать». За что же его «допрашивали»? За то, что он был демократом! А помнишь Вильмана? Он мочился кровью и вернулся в камеру без зубов и без глаза после двухчасового «допроса». За что? За то, что он был католиком и не верил, что ваш фюрер — новоявленный мессия. А Ризенфельд? Голова и спина его напоминали куски сырого мяса. Он умолял нас перегрызть ему вены, потому что сам он сделать этого не мог — у него не осталось зубов после того, как ты «допросил» его; ведь он был против войны, и не верил, что бомбы и огнеметы — высшее достижение цивилизации. Вы «допрашивали»! Да, вы «допрашивали» тысячи… Не смей двигать руками, мерзавец! А теперь я наконец, добрался до тебя, мы отъедем с тобой куда-нибудь подальше, я доставлю тебя в одинокий дом с толстыми стенами и начну тебя там «допрашивать» — медленно-медленно, дни и ночи напролет, по той же самой системе, по какой ты «допрашивал» Розенберга, Вильмана и Ризенфельда. А потом, после всего…