Антон Макаренко - Педагогическая поэма
Джуринская слушала меня с радостным, горящим лицом, Брегель была в маске, а о Чайкине мало я заботился.
Когда я окончил, Брегель постучала полными пальцами по столу и сказала таким тоном, в котором трудно было разобрать, говорит ли она искренно или издевается:
— Так… Скажу прямо: очень интересно, очень интересно. Правда, Сергей Васильевич?
Чайкин попытался поправить очки, впился в свой блокнот и очень вежливо, как и полагается ученому, со всякими галантными ужимочками и с псевдопочтительной мимикой произнес такую речь:
— Хорошо, это, конечно, нужно все осветить, да… но я бы усомнился и сейчас в некоторых, если можно так выразиться, ваших теоремах, которые вы любезно нам изложили с таким даже воодушевлением, что, разумеется, говорит о вашей убежденности. Хорошо. Ну вот, например, мы и раньше знали, а вы как будто умолчали. У вас здесь организована, так сказать, некоторая конкуренция между воспитанниками: кто больше сделает — того хвалят, кто меньше — того порицают. Поле у вас пахали, и была такая конкурения, не правда ли? Вы об этом 3умолчали, вероятно, случайно. Мне желательно было бы услышать от вас: известно ли вам, что мы считаем конкуренцию методом сугубо буржуазным, поскольку она заменяет прямое отношение к вещи отношением косвенным? Это — раз. Другой: вы выдаете воспитанникам карманные деньги, правда к праздникам, и выдаете не всем поровну, а, так сказать, пропорционально заслугам. не кажется ли вам, что вы заменяете внутреннюю стимулировку внешней и при этом сугубо материальной? Дальше: наказания, как вы выражаетесь. Вам должно быть известно, что наказание воспитывает раба, а нам нужна свободная личность, определяющая свои поступки не боязнью палки или другой меры воздействия, а внутренними стимулами и политическим самосознанием…
Он еще много говорил, этот самый Чайкин. Я слушал и вспоминал рассказ Чехова, в котором описывается убийство при помощи пресс-папье; потом мне казалось, что убивать Чайкина не нужно, а следует выпороть, только не розгой и не какой-либо царскорежимной нагайкой, а обыкновенным пояском, которым рабочий класс подвязывает штаны. Это было бы идеологически выдержано.
Брегель меня спросила, перебивая Чайкина:
— Вы чему-то улыбаетесь? Разве смешно то, что говорит товарищ Чайкин?
— О нет, — сказал я, — это не смешно…
— А грустно, да? — улыбнулась, наконец, и Брегель.
— Нет, почему же, и не грустно. Это обыкновенно.
Брегель внимательно глянула на меня и, вздохнув, пошутила:
— Трудно вам с нами, правда?
— Ничего, я привык к трудным. У меня бывают гораздо труднее.
Брегель вдруг раскатилась смехом.
— Вы все шутите, товарищ Макаренко, — успокоилась она наконец. — Вы все-таки что-нибудь ответите Сергею Васильевичу?
Я умильно посмотрел на Брегель и взмолился:
— Я думаю, пускай и по этим вопросам тоже научпедком займется. Ведь там все сделают как следует? Лучше давайте обедать.
— Ну хорошо, — немного надулась Брегель. — Да скажите, а что это за история: выгнали воспитанника Опришко?
— За пьянство.
— Где же оон теперь? Конечно, на улице.
— Нет, живет рядом, у одного куркуля.
— Значит, что же, отдали на патронирование?
— В этом роде, — улыбнулся я.
— Он там живет? Это вы хорошо знаете?
— Да, хорошо знаю: живет у куркуля местного, Луккашенко. У этого доброго человека уж два беспризорных «на патронировании».
— Ну это мы проверим.
— Пожайлуста.
Мы отправились обедать. После обеда Брегель и Чайкин захотели убедиться в чем-то собственными глазами, а я снял шапку перед Любовью Савельевной.
— Милый, дорогой, родненький Наркомпрос! Нам здесь тесно и все сделано. Мы запсихуем здесь через полгода. Дайте нам что-нибудь большое, чтобы голова закружилась от работы. У вас же много всего! У вас же не только принципы!
Любовь Савельевна засмеялась и сказала:
— Я вас хорошо понимаю. Это можно будет сделать. Пойдем, поговорим подробнее… Но постойте, вы все о будущем. Вас очень обижает эта ревизия?
— О нет, пожайлуста! А как же иначе?
— Ну а выводы, все эти вопросы Чайкина вас не беспокоят?
— А почему? Ведь ими будет заниматься научпедком? Это ему беспокойство, а мне ничего…
Вечером Брегель, уходя спать, поделилась впечатлениями:
— Коллектив у вас чудесный. Но это ничего не значит, методы ваши ужасны.
Я в глубине души обрадовался: хорошо еще, что она ничего не знает об обучении наших барабанщиков.
— Спокойной ночи, — сказала Брегель. — Да, имейте в виду, вас никто и не думает обвинять в смерти Чобота…
Я поклонился с глубокой благодарностью…
16. Запорожье
Снова наступило лето. Снова, не отставая от солнца, заходили по полям сводные отряды, снова время от времени заработали знаменные четвертые сводные, и командовал ими все тот же Бурун.
Рабфаковцы приехали в колонию в середине июня и привезли с собою, кроме торжества по случаю перехода их на второй курс, еще и двух новых членов — Оксану и Рахиль, которым как колнисткам уже и выбора никакого не оставалось: обязаны были ехать в колонию. А также приехала и черниговка, существо, донельзя чернобровое и черноглазое. Звали черниговку Галей Подгорной. Семен ввел ее в общее собрание колонистов, показал всем и сказал:
— Шурка написал в колонию, нибы я заглядывался на вот эту самую черниговку. Ничего не было, честное комсомольское слово. А важное что: Галя Подгорная не имеет, можно сказать, никакой территории, чтобы поехать на каникулы. Судите нас, товарищи колонисты: кто прав, а кто, может, и виноват.
Семен уселся на землю, — собрание происходило в парке.
Черниговка с удивлением рассматривала наше общество, голоногое, голорукое, а в некоторых частях и голопузое. Лапоть поджал губы, прищурился, похлопал лысыми огромными веками и захрипел:
— А скажите, пожайлуста, товарищ черниговка… это… как его…
Черниговка и собрание насторожились.
— …а вы знаете «Отче наш»?
Черниговка улыбнулась, смутилась, покраснела и несмело ответила:
— Не знаю…
— Ага, не знаете? — Лапоть еще больше поджал губы и опять захлопал веками. — А «Верую» знаете?
— Нет, не знаю…
— Угу. А Днепр переплывете?
Черниговка растерянно посмотрела по сторонам:
— Да как вам сказать? Плаваю я хорошо, наверное, переплыву…
Лапоть повернулся к собранию с таким выражением лица, какое бывает у напряженно думающих дураков: надувался, хлопал глазами, поднимал палец, задирал нос, и все это без какого бы то ни было намека на улыбку.
— Значиться, так будэмо говорыты: «Отче наша» вона нэ тямыть, «Верую» ни в зуб ногой, Днипро пэрэплывэ. А може, нэ пэрэплывэ?
— Пэрэплывэ! — кричит собрание.
— Ну добре, а колы не Днипро, так Коломак пэрэплывэ?
— Пэрэплывэ Коломак! — кричат хлопцы в хохоте.
— Выходыть так, що для нашои лыцарьской запорожськой колонии годыться?
— Годыться.
— До якого курения?
— До пятого.
— В таким рази посыпьте ий голову писочком и вэдить до куреня.
— Та куды ж ты загнув? — кричит Карабанов. — То ж тилько кошевым писочком посыпалы…
— А скажи мени, козачэ, — задает вопрос Семену Лапоть, — а чи життя розвываеться, чи нэ розвываеться?
— Розвываеться. Ну?
— Ну так раньше посыпали голову кошевому, а теперь всем.
— Ага, — говорит Карабанов, — правильно!
Мысль о переезде на Запорожье возникла у нас после одного из писем Джуринской, в котором она сообщала темные слухи, что есть проект организовать на острове Хортице большую детскую колонию, причем в Наркомпросе будут рады, если центральным организатором этой колонии явится колония имени Горького.
Детальная разработка этого проекта еще и не начиналась. На мои вопросы Джуринская отвечала, что окончательного решения вопроса нельзя ожидать скоро, что все это связано с проектом Днепростроя.
Что там делалось в Харькове, мы хорошо не знали, но в колонии делалось много. Трудно было сказать, о чем мечтали колонисты: о Денпре, об острове, о больших полях, о какой-нибудь фабрике. Многих увлекала мысль о том, что у нас будет собственный пароход. Лапоть дразнил девочек, утверждая, что на остров Хортицу по старым правилам девочки не допускаются, поэтому придется для них выстроить что-нибудь на берегу Днепра.
— Но это ничего, — утешал Лапоть. — Мы будем приезжать к вам в гости, а вешаться будем на острове — вам же спокойнее.
Рабфаковцы приняли участие в шутливых мечтах получить в наследство запорожсский остров и охотно отдали дань еще не потухшему стремлению к игре. Целыми вечерами колония хохотала до слез, наблюдая на дворе широкую имитацию запорожской жизни, — для этого большинство как следует штудировало «Тараса Бульбу». В такой имитации хлопцы были неисчерпаемы. То появится на дворе Карабанов в штанах, сделанных из театрального занавеса, и читает лекцию о том, как пошить такие штаны, на которые, по его словам, нужно сто двадцать аршин материи. То разыгрывается на дворе страшная казнь запорожца, обвиненного всей громадой в краже. При этом в особенности стараются сохранить в неприкосновенности такую легендарную деталь: казнь совершается при помощи киев, но право на удар кием имеет только тот, кто перед этим выпьет «кухоль горилки». За неимением горилки для колонистов, приводящих казнь в исполнение, ставится огромный горшок воды, выпить который даже самые большие питухи, водохлебы не в состоянии. То четвертый сводный, отправляясь на работу, подносит Буруну булаву и бунчук. Булава сделана из тыквы, а бунчук из мочалы, но Бурун обязан принять все эти «клейноды» с почтением и кланяться на четыре стороны.